Опрокинутый купол - Буянов Николай. Страница 30
– Ага, поворот от шоссе, возле бензозаправки…
– Раньше я часто ездил там, теперь всегда сворачиваю – якобы срезаю путь.
– Якобы?
– Через поселок и в самом деле короче, но там нет асфальта. По шоссе удобнее, но я боюсь ездить этим путем. Что-то меня удерживает.
– Великолепно, – я представил, как ведун в шелковой рубашке жмурится от удовольствия и тайком потирает руки (образ этакого театрального злодея). – Великолепно! Вот мы и добрались до первопричины ваших страхов. Вы боитесь вполне определенного места, оно представляется вам… заколдованным, перенесенным в наш мир из некой жутковатой сказки. Так я понял из вашего весьма яркого описания: чащобы, переплетения корней, туман над болотом…
– Над озером.
– Неважно. Кстати, вы знаете, озера давным-давно нет. Оно высохло при вырубке лесов под строительство кожевенного завода… Лет двести назад. Может, слышали: мануфактура братьев Тереховых – там еще сохранилась табличка перед воротами.
– Вы не понимаете. Дело в том, что эти места мне хорошо знакомы. Но не такими, какие они сейчас, а какими выглядели во времена древнего города на холме, за крепостными стенами.
– Вы не Житнев имеете в виду? Но ведь его, возможно, никогда не существовало – город-легенда вроде Китежа… Ну хорошо. При чем же здесь проселочная дорога?
– Шоссе, доктор.
– Извините.
Пауза.
– Там на меня однажды напали.
– Вы его знаете? – спросил Слава Комиссаров.
Маргарита Павловна отрицательно покачала головой. Я вошел в комнату, обогнул стол со свечами и мельком взглянул в телевизор, подключенный к импортному магнитофону.
– Неужели грабители…
– Нет, доктор. Меня хотели убить.
Мой брат Глеб Анченко смотрел с экрана прямо в объектив невидимой камеры, и в его глазах застыла черная тоска человека, прочно загнанного в угол.
– Но если все так серьезно, то вам нужно обратиться в милицию…
– Их никто не остановит. Их интересует только одно: ЦЕЛЬ. Не вышло в этот раз – они будут ждать следующего. Неважно, как долго: месяц, год, сто лет… Все равно.
– О ком вы говорите?
– …Но кое-какие меры я все-таки принял.
– Какие меры?
– Пришел к вам.
На вершине пологого заснеженного холма стоял всадник. Белый конь (у древних славян – символ смерти) с длинной густой гривой, по-лебединому изогнув шею, норовисто перебирал нервными ногами – хоть сейчас готовый рвануться с места в карьер, в бешеную скачку. Однако сидевший в седле уверенно удерживал натянутый повод. Он был тонок и прям, как свечка, в светлой меховой шапке и накинутом на плечи сером плаще. Розоватое утреннее солнце, нехотя просыпаясь и потягиваясь, показалось за холмом, создавая вокруг фигуры всадника яркий ореол. Это было красиво – той самой призрачной, нереальной красотой, отзывающейся дрожанием потаенных душевных струн. Я бы не удивился, если бы всадник вдруг просто растаял в воздухе… Но он не растаял. Мягко тронул повод, конь послушно развернулся, стукнул оземь копытом, человек приветственно (или прощально) поднял руку, и тут я разглядел, что это женщина.
– Кто это? – спросил я, ни к кому не обращаясь.
– А вам кого? – строго произнесло незнамо откуда появившееся существо.
Я оторвался от восхищенного созерцания и обернулся. Существо оказалось довольно симпатичным (хотя до амазонки в плаще ему было далеко) – лет около двадцати, пухленькое, большеглазое, с милыми кокетливыми ямочками на щеках и громадными очками на вздернутом носике. Машенька Куггель, вспомнил я. Ассистент режиссера, «отважное и преданнейшее создание» (меткая характеристика, выданная моим братом).
– По-моему, я вас уже видела. Вы Борис? Брат Глеба Аркадьевича.
Вот так: я в тридцать два Борис (Бориска, Борька), а он в тридцать два с хвостиком – Глеб Аркадьевич.
– Только он сейчас занят в девятом павильоне.
– Я подожду.
Мы посмотрели туда, где стояла всадница из древнего сказания, но она успела исчезнуть.
– Звезда наша, – пояснила Машенька с чисто женским завистливым пренебрежением. – «Бегущая по волнам»…
– Кто? – не понял я.
– Оленька Баталова (тому Баталову никаким боком не родственница). Играет княгиню. Глеб Аркадьевич увидел ее во МХАТе, в «Незнакомке», пригласил на главную роль.
Она подумала секунду и сообщила:
– Я писала рецензию на этот спектакль. «Скука кабачка на улице Геслеровской, болтовня в светских салонах, а за стенами – полет звезды в бескрайности ночи и все засыпающий снег…» Неплохо, а?
– Неплохо. У вас удивительный слог.
– А в восьмидесятом пьесу «зарубили». Она в то время шла в Театре Горького (конечно, с другим составом). Цензор, как ни пыжился, не сумел уловить смысл, написал «декадентство» и запретил к показу – Олимпиада на носу, иностранная пресса, то, се. Стрелять таких мало.
– Любите Блока?
Она продекламировала:
– «В белом венчике из роз, впереди – Исус Христос». И тут же: «Трах-тах-тах! И только эхо…» Вот за что он мне нравится – за умение соединять несоединимое. Ваш брат, кстати, тоже отличается такой способностью. Я им искренне восхищаюсь.
– Ну, сравнили.
– О нет, вы его недооцениваете.
И, повинуясь необъяснимому повороту своей логики, добавила:
– Только с Ольгой Баталовой Глеб, боюсь, поторопился. Не тянет она на княгиню.
– А по-моему, красивая женщина…
– Да, личико смазливое, – подтвердила Маша с плохо скрываемым раздражением. – Но этого мало. Нужен внутренний огонь, понимаете? Стержень! Порода, наконец, – чтобы где угодно, в любой одежде, хоть в лохмотьях, нельзя было ошибиться, принять за кого-то другого… Все эти роскошные наряды надо носить так, будто их и не существует, будто ты родилась в них. Нужно не ходить по земле, а ступать… А она даже на лошади сидит, как мешок с опилками.
– Ну уж!
– Говорю вам. Я с десяти лет в седле, КМС по выездке. У меня глаз наметан. Это вы ничего вокруг не замечаете, – пробормотала она со странной интонацией.
– Кто «мы»?
Машенька дернула плечиком.
– Вы, мужчины.
Я некстати подумал, что она, наверное, хранит фотографию Глеба дома в сундучке с «драгоценностями» (кипа старых открыток с видами Ялты и оленя в Кисловодске, возле станции «Храм воздуха», бабушкин крестик и мамина брошка в виде золотой рыбки – вроде бы должна принести удачу… когда-нибудь). А засыпая, кладет ее под подушку.
Павильон №9 представлял собой просторное помещение, разделенное на две половины воображаемой линией. Одна – та, что ближе к дверям, была царством всевозможной «киношной» техники – камер, проводов, которые, переплетаясь и извиваясь, вызывали ассоциацию с террариумом, пультов и осветительных приборов.
Двое операторов с напряженными лицами прильнули к своим мастодонтам. «Пэйджент-тампа» и, «Никон» – последний писк электронной моды. Я возгордился братцем: кроме несомненного режиссерского таланта, нужно обладать недюжинными дипломатическими способностями, чтобы выбить у господина Карантая деньги на подобную роскошь. Одна камера – главная, или центральная (кое-каких словечек я нахватался), располагалась прямо передо мной, вторая, поменьше, – слева, на рельсовой тележке («общий план»). Глеб сидел между ними на вращающемся стуле на колесиках, спиной ко мне, и нервно жевал потушенную сигарету. Кое-кого из Глебова окружения я уже знал: вон та высоченная дородная дама – гример, светленькая безликая Диночка Казакова – костюмер, длинноволосый озабоченный тип с гоголевскими бакенбардами за пультом – «главный по свету»… Я вдруг почувствовал себя здесь чужим и лишним, былая решимость и даже некая злость на брата мгновенно улетучились (хотя Глеб-то тут при чем? Разве он утаил от меня факт знакомства с экстрасенсом?) Я угрюмо огляделся, увидел Якова Вайнцмана, скромно подпиравшего одну из дальних стенок, кивнул. Он ответил мне таким же хмурым движением головы и вновь отвернулся к сцене. Кажется, игра актеров его мало волновала, он больше беспокоился за декорации.
Декорации на этот раз представляли собой княжеский терем в препарированном виде – будто разрезанный пополам. Бревенчатые стены в слабом свете лампад, крытые коврами широкие скамьи и темные лики, едва проступающие на старых иконах…