Жнецы Страданий - Казакова Екатерина "Красная Шкапочка". Страница 47
– Ты почто вещунью с грамотой отправил, будто у тебя только одна навь завелась? Ты какого упыря замолчал, что их тут целый рой?
Колдун тряс мужика за бороду.
– Кузня вечером загорелась, – задыхаясь, наконец выдавил тот, – а у нас рядом Стая кружит. Не вышел никто до рассвета, думали, коваль дома. А уж когда солнце взошло, я к нему пошел, а жена сказала: не было Хрона. Я сразу птицу и направил. Отколь мне знать было, что он там не один сгорел?
– Почто горелки не проверили? – продолжал трясти его Донатос.
– Дык боязно, – лепетал несчастный, не пытаясь, впрочем, освободиться. – Кто ж пойдет туда, покуда колдун обряд не сотворит? Мы и так горя натерпелись, когда они надысь встали разом и давай по деревне шкрябаться.
– Счастье ваше, что они еще в силу не вошли. Еще чуть – и не шкрябались бы, а заходили, куда хотели, и давили вас, как котят слепых, – плевался словами крефф. – Откуда навьих трое оказалось, коли кузнец один был? Ну? Говори!
Деревенский голова застонал:
– Так не один он в кузне сидел, с дружками. Те как раз с отхода возвернулись, вот решили отметить, дурни пустоголовые. А у Хрона, кузнеца нашего, баба хуже шавки брехливая, разве б она им дала горькую пить? Вот и пошли в кузню. А там, видать, перепились в дрова да заснули. А что уж дальше случилось – не ведаю.
– Перепились, значит, – сощурил глаза крефф. – Перепились да сгорели, а мне теперь их упокаивай с миром.
– Не губи, господине, – запричитал мужик. – Нет моей вины, я все по правде сделал, птицу сразу отослал и каждый день дуракам толкую, чтоб не пили до изумления, так ведь люди есть люди…
– Ничего, я так втолкую, что послушают, – усмехнулся Донатос. – Ты метки на дома навьих поставил или я тут полдня терять буду, пока ты мне их избы покажешь?
Староста судорожно закивал.
– Все, все упредил, господине, все сделал. И за деньгами мы не постоим, уплатим хоть сверх меры.
– Уплатите… Дураки бесполезные. Ладно, хоть что-то нужное сделал. Веди давай на постой. А ты, – крефф посмотрел на безразличного ко всему происходящему Тамира, – иди по домам да забери узелки погребальные, родня, поди, приготовила. А ежели не приготовила, на себя пусть пеняют, ждать не буду.
Староста, приглаживая всклокоченную бороду, засуетился, повел креффа к себе в дом, кланяясь через шаг и увещевая не гневаться. Лишь на пару мгновений голова задержался, объясняя Тамиру, как найти дома сгоревших мужиков.
И все же первым делом послушник отправился к кузне. Ежели навьи уже бродят по деревне, надо очертить пожарище обережным кругом, который удержит мятущиеся духи, не даст бушевать.
Остывшее пепелище чернело на краю села. Говорят, в давние времена, когда Ходящих не было, деревни ставились тесно – двор ко двору, не то, что ныне. Но кузни и тогда, и сейчас стояли наособицу, в стороне, чтобы, случись пожар, не пострадала вся весь.
Парень окинул взглядом обугленный остов. Горело, видать, знатно, потому как осталась на месте бывшей постройки только наковальня, наполовину осыпавшаяся от жара печь, да обрушившиеся едва не до основания стены. Доски и бревна рассыпались, лежали невпопад, грудой… М-да… Это ж еще растащить все надо, чтобы до останков добраться. Тьфу.
Пока Тамир с грустью размышлял о том, как будет доставать из жирной копоти человеческие кости, кто-то шагнул к нему из-за развалин.
– Мира тебе, колдун.
Послушник вскинул голову, да так и застыл с вытянувшимся лицом. Напротив стоял мужик – косая сажень в плечах, коротко стриженная смоляная борода, кожаный фартук на голое тело, а руки и плечи все в россыпи точек от застарелых ожогов. Человек поклонился, а выученик Цитадели глядел, как сквозь невесомый образ просматривается дальний деревенский тын и лес за ним…
По спине пополз холодный пот. Что такое приключилось в этой веси, коли навь тут и днем показывается? Что за колдовство здесь страшное творилось?
– И тебе мира, кузнец, – отозвался по привычке Тамир, да так и застыл: понял, что услышал того, кого и видеть-то лишь ночью мог.
Морок! Не могут колдуны слышать навь, что своей лютостью славится, не могут говорить с ней!
– Помоги мне, дай уйти спокойно, – с мольбой в полупрозрачных глазах обратился коваль. – Душа рвется, а держит ее, будто оковами пудовыми.
Выученик Донатоса и сам не понял, отчего вдруг сказал, не размыкая губ (а даже и не сказал, подумал только):
– Говори, чего хочешь.
И навий стал рассказывать…
– Я свою Раду без согласия сосватал; с родителями ее сговорился, а она супротив них пойти не посмела. Не любила она меня ни дня. Всю жизнь так с сыном мельника и миловалась. Я-то молчал. Любил ее, дурак. И сейчас люблю. Да и виноват перед бабой, чего уж скрывать-то, судьбу сломал, принудил жить с немилым. А теперь оставлять ее боюсь. Жихарь, полюбовник ее, работать не горазд. Страшно мне – сойдется с ним, все хозяйство наше по ветру пустит, а дети-то как же? Дочери приданое надо, да и сыну молодуху в дом вводить. Ты скажи ей, колдун – зла я не держу, да и она пусть простит меня. Дома, за печкой, под половицей схрон у меня. Деньги там, чтобы детей поднять смогла…
Навий делился своей бедой, а Тамиру до ломоты в зубах захотелось удавить мерзкую бабу, что испоганила мужику жизнь. Он даже мертвый о ней – живой – беспокоится, не о детях вначале вспомнил, о ней, клятой. Пока парень шел к дому коваля, все думал, отчего так в жизни бывает, что всякое дерьмо липнет к хорошим людям? Почему Хранители не по справедливости судьбу отмеривают? Почему Хрон всю жизнь своей Раде любовь доказывал, а та лишь нос воротила? Думать о своей судьбе он не хотел, потому как с недавних пор понял: судьбы своей у него нет и уже не будет. Она рухнула ярким солнечным днем на ледяные камни Цитадели, и нет силы, которая ее оживит.
Но вот и изба. Хорошая, добротная. Тамир толкнул дверь и вошел. Миновал просторные сенцы и шагнул в горницу. На лавке возле отволоченного окна сидела красивая женщина и без интереса вышивала. Про таких говорят – кровь с молоком. Румянец во всю щеку, брови соболиные, три ряда бус, какие иные по праздникам только вздевают, нарядная рубаха. И лицо спокойное, будто не у нее муж умер. Рядом с ней сжалась заплаканная девочка-подлеток, вытиравшая слезы кончиком косы.
У печи разбирал принесенные дрова парень лет шестнадцати с осунувшимся, хранящим следы тайных слез лицом.
Вдова при виде Тамира сробела. От нее не укрылся ни его колючий взгляд, ни застывшее лицо, ни коротко стриженная голова:
– О-о-ой, господин обережник, а я вас только к завтрему ждала, – залепетала хозяйка, откладывая явно надоевшую ей работу. – Откушать изволите?
– Изволю, – ответил колдун и перевел взгляд на девочку. – Принеси-ка мне молока. А ты, – взгляд темных глаз обратился к парню, – сходи за погребальным узелком. Да быстро.
Колдуну было горько и обидно за нелепо погибшего кузнеца, которого, судя по всему, оплакивали лишь дети, тогда как жена тяготилась необходимостью горевать. От равнодушия непутевой бабы, от столь явного небрежения ею судьбой мужа что-то черное поднялось в душе выученика. Подойдя к хозяйке дома, он намотал ее косу себе на кулак, и, глядя в расширившиеся от страха глаза, сказал:
– За блуд тебя бы по всей деревне протащить, да Хрон уж больно любит тебя. Почему вот только, не пойму. – И он потянул на себя застывшую от ужаса бабу. – Муж твой винится перед тобой, что в дом свой против воли взял, и зла не держит за неверность. А теперь послушай, что скажу. Оставил Хрон в дому деньги. На них справишь дочери добротное приданое и отдашь в хорошую семью. Сыну к осени поставишь новую кузню, чтобы отцово дело продолжал. И учти, ежели хоть медяк из тех грошей на полюбовника истратишь – в землю живой закопаю. Поняла?
Вдова испуганно сглотнула и часто-часто закивала. В тот же миг рука, удерживающая ее волосы, разжалась. И сразу за этим скрипнула дверь и на пороге появилась девочка с кринкой.
Тамир пил холодное, из погреба, молоко и удивлялся тому, как оно не свернулось, едва он до посуды дотронулся. Такая ярость в груди клокотала.