Рисунки На Крови - Брайт Поппи. Страница 10
Модем окупился в несколько сотен раз, а этот был у Заха не более полугода. Был у него и мобильник “ОКI 900” и лэптоп со встроенным модемом, чтобы не терять связи на непредвиденный случай.
Зах приподнялся на локтях и, зажав косяк зубами, провел пятерней по густым черным волосам. Некоторые из “детей смерти” Французского квартала часами трудились перед зеркалом, пытаясь достичь такого же сочетания иссиня-эбонитовых волос и бесцветной прозрачности кожи, какое Заху было просто подарено природой.
Это странное сочетание шло по материнской линии. Все его родственники со стороны матери выглядели так, будто выросли в подвалах — хотя большинство из них никогда в жизни и близко к подвалам не подходили, учитывая, что жили они в Луизиане поколений пять, если не больше. Девичья фамилия его матери была Риго, и происходила она из затонувшего в грязи маленького поселка в дельте Миссисипи, где самым выдающимся событием был ежегодный Праздник Раков. Волосы и миндалевидные глаза, как полагал Зах, прилагались к крови кажун. О цвете лица можно было только гадать. Может, он въелся за все то время, что она провела в различных психиатрических лечебницах, в сумеречных комнатах дневного отдыха и резко освещенных флюоресцентными лампами коридоров, если что-то подобное можно унаследовать.
Она сейчас, вероятнее всего, в каком-нибудь боксе для буйных, если вообще жива. Его отец, Босх-ренегат, утверждал, что его род восходит к Иеронимусу, однако его видения возникали все больше на дне бутылки с виски; наверняка он давно сгинул в какой-нибудь насыщенной алкогольными парами дыре. Заху только что стукнуло девятнадцать, и хотя всю свою жизнь он прожил в Новом Орлеане, обоих родителей он не видел вот уже пять лет.
Что вполне его устраивало. Все, чего он желал от них, он носил при себе: странный окрас его матери, изворотливый ум отца и переносимость алкоголя, превосходившую переносимость любого из них. Выпивка никогда не делала его жестоким, никогда не заставляла его испытывать горечь, никогда не заставляла лупить кого-нибудь маленького и беззащитного, мочалить нежную плоть, погружать руки в кровь. В этом, он полагал, и состояло основное различие между ним и его родителями.
У Заха была привычка, читая или глядя на монитор компьютера между ударами по клавишам, тянуть себя за волосы и наматывать пряди на пальцы. В результате хайер у него отрос в какого-то мутанта в стиле “помпадур”, который затенял глазные впадины и подчеркивал острый подбородок, тонкие изогнутые брови и серые тени от компьютера под глазами.
В прошлом году на улице Бурбон десятилетний ребенок побежал за ним, крича: “Эй, Эдди Руки-Ножницы!” Он тогда не знал, кто это, но потом, спасибо Эдди, увидел плакат к фильму. Вот тут-то Зах испытал первый в своей жизни шок. Сходство пугало. Поставив плакат вровень с лицом, он долго-долго глядел в зеркало. Наконец он утешил себя тем, что он, Зах, никогда не пользовался черной губной помадой, а у Эдварда Руки-Ножницы никогда не было таких круглых очков в черной оправе, как у Заха.
Впрочем, когда он под влиянием Эдди пошел посмотреть этот фильм, кино его встревожило. Он всегда любил фильмы Тима Бартона — прежде всего они были отрадой для глаз, — но они оставляли после себя смутное раздражение. За тонкой завесой странности и абсурда в них маячила неумолимая нормальность. Он был без ума от “Биттлджус” до самой последней сцены, которая заставила его пулей вылететь из кинотеатра и потом весь день пинать что ни попадя. Увидеть, как героиня Вайноны Райдер, до того странная и прекрасная с высокой всклокоченной прической и размазанным карандашом для глаз, появляется под конец причесанная и корректная, одетая в школьную юбчонку, носочки и с наплевательской, тошнотворно нормальной ухмылочкой… это было просто чересчур.
Что делать, решил для себя Зах, это Голливуд.
Затянувшись еще раз, он затушил косяк в пепельнице. Отличная трава, ярко-зеленая и липкая от смолы, пахнущая рождественской елкой, враз заставит мозг жужжать и гудеть. Он понадеялся, что у кого-нибудь на рынке будет еще. Снова пошарив по полу, Зах нашел очки и надел их. Мир остался расплывчатым по краям, по это — всего лишь от наркотика.
Что-то ткнулось ему в бедро под простыней. Пульт от телевизора и видака. Направив его на экран, Зах с улыбкой нажал кнопку “ОН”.
И обнаружил, что смотрит итальянский кровавый ужастик под названием “Адские врата”. Старый добрый Луцио Фульчи; все его сюжеты — одуряющая чушь, каждый персонаж — картонный и глупый, как пробка, зато какая натура! — сплошь реки крови. В его фильмах никогда не случалось ничего нормального.
Из глазных яблок девушки текла кровь — Фульчи обожает глазные яблоки, — потом она в течение минуты выблевывала весь свой пищеварительный, тракт. Она ночевала у приятеля — такова плата за грех. Нажав на кнопку обратной перемотки, Зах стал смотреть, как актриса засасывает свои внутренности, будто тарелку спагетти под соусом маринара. Стильно.
Мгновение спустя он сообразил, что от фильма ему захотелось есть, что означало: давно пора. Остатки муффулетты лежали в бумажке в его маленьком общежитского типа холодильнике. Сбросив пинком простыню, Зах перебросил ноги через край матраса, с минуту выдержал головокружение, вызванное резким движением, потом встал и привычно пробрался меж бумажных дебрей к холодильнику.
Стоило ему развернуть жирный розовый пергамент, как воздух заполнили дразнящие запахи ветчины и итальянских пряностей, промасленного хлеба и оливкового салата. Большие круглые сандвичи были дорогими, но восхитительно вкусными, их хватало на два-три раза, если не быть обжорой, а Зах им не был.
Дело не в том, что он не мог себе позволить муффулетту, когда захочет. Все было бесплатно или почти бесплатно. Все, что могло ему понадобиться, лежало у самых кончиков пальцев всякий раз, когда он садился за стол и включал комп. Но он так и не привык к тому, чтобы еды было вдоволь. В кухонных шкафах родителей никогда ничего не было — если не считать выпивки. На экране бушевал фильм. В городе Давич — надо же, какое оригинальное название, — повесился священник, что распахнуло ворота в ад или куда там еще. Зомби с плохой кожей теперь проецировали себя словно беженцы со звездолета “Энтерпрайз”. Заху вспомнился единственный священник, которого он когда-либо знал, — отец Руссо, служивший мессы, куда по выходе из очередного глухого запоя таскала его мать раз в несколько месяцев. Однажды двенадцатилетний Зах в одиночестве отправился на исповедь, нырнул в исповедальню и, прислонив раскалывающуюся от боли голову к экрану, прошептал: Благословите меня, отец, ибо против меня согрешили. Жаркие слезы выдавились у него из глаз, когда губы складывали эти слова.
Не так надо начинать покаяние, ответил священник, и надежда Заха угасла. Но он настаивал: Моя мать ударила меня ногой в живот и заставила меня блевать. Мой отец ударил меня головой о стену: Разве вы не можете мне помочь?
Дурной мальчишка, ты клевещешь на родителей. Разве ты не знаешь, что должен им повиноваться? Если они наказывают тебя, то только потому, что ты согрешил. Господь говорит: почитай отца своего и матерь свою.
А КАК НАСЧЕТ ТОГО, ЧТОБЫ ОНИ ПОЧИТАЛИ МЕНЯ? взвизгнул он, ударив рукой в хрупкую стену исповедальни, и жгучий шип боли воткнулся в его и без того растянутую руку. Отдергивая занавеску, врываясь в каморку священника, вздергивая рубашку, чтобы выставить напоказ сочные многоцветные синяки и следы ремня на батарее ребер.