Звезды над Самаркандом - Бородин Сергей Петрович. Страница 39

— В этом все дело! — хвастался мастер, которому за всю жизнь в голову не пришло погордиться или похвалиться своем замечательным мастерством тиснильщика и которому казалась обидно малой и недостаточной любая похвала его успехам в саду. — В этом все дело! — гордо повторял он, довольный, что этому любезному юноше так нравятся взращенные здесь цветы.

В желтой клетке из сухой тыквы громко и неожиданно выкрикнул перепел прямо над головой Халиль-Султана.

Царевич поднял голову и увидел ее!

Она собиралась слезть с дерева и узкой пяткой нащупывала верхнюю ступеньку лестницы, прислоненной к стволу.

Как рванулось тело Халиля помочь ей! Но он сдержался, ожидая, пока она сама спустится на землю.

— Груши собирает, — объяснил мастер. — Если их трясти, спелые разбиваются в лепешку. Надо снимать с веток руками, не давать им доспеть: пускай доспевают в корзине.

— Да, надо снимать руками… — соглашался царевич.

— Про то я и говорю, — одобрил мастер юношу.

Ее шаровары не закрывали светлых щиколоток; ее ступни, спускавшиеся по ступенькам, казались выточенными индийским резцом из слоновой кости.

Став на землю, она поклонилась ему:

— Здравствуйте.

И постояла склоненная, пока он не ответил на ее поклон.

Оставила корзину с грушами подле лестницы и неторопливо ушла к прудику помыть руки.

Сомнения и тревоги в сердце Халиль-Султана не убавились при встрече с ней.

Мастер провел его к тахте и усадил на тощем одеяльце из дешевого, грубого шелка.

Вскоре она принесла медный поднос и нож с простой деревянной рукояткой. И опять ушла.

На подносе медник отчеканил купол и минареты Мекки. Грубым почерком, заменив звездами забары над буквами, он начеканил какие-то стихи, которых царевич не мог понять, ибо арабского языка не знал.

— Это из Корана? — спросил Халиль-Султан, чтобы сказать что-нибудь.

— Нет! — ответил мастер. — Это стихи Маджнуна. Был такой арабский поэт. Сошел с ума от безответной любви. Может, слышали?

— Да.

— Вот, это один его стих.

— Странный поднос, на нем изображено святилище, а стихи — любовные.

— Этот поднос у меня от деда. Дед захотел стать мусульманином и начал с того, что пошел в Мекку. Там добрые люди подарили ему этот поднос в знак поощрения раскаявшемуся язычнику. А что удивляет вас? Это святилище священно. И любовь тоже священна.

Халиль впервые взглянул на мастера радостным, благодарным, удивленным взглядом:

— Вы сказали: любовь священна!

— Потому я и не мешаю моей дочери. А почему бы еще я не стал удерживать ее?

Радость вскипела в Халиле с такой силой, что разорвала бы ему грудь, если б он не распахнул порывистыми руками свои халаты, не открыл бы грудь свежим благоуханиям этого прекрасного сада.

— Замечательный поднос, — восхитился он, осторожно опуская его между собой и мастером, опуская так осторожно, словно медь могла рассыпаться мелкими черепками от удара о ковер.

Мастер придвинул поднос к себе, взял нож и, постукивая лезвием по отогнутому краю подноса, ждал, пока Шад-Мульк доставала из холодного ручья продолговатую зеленую дыню, обмывала ее чистой водой и несла к отцу.

— Садись с нами! — сказал ей мастер.

Она села на край тахты, не поднимая ног на ковер, словно готовая каждую минуту уйти прочь.

Она не взглянула на Халиля.

Она смотрела, как мастер умело вспарывал дыню, срезав ее концы; как он резал ее вдоль, сперва пополам, точным, сильным взмахом ножа; как вывалил семена, а потом половинку снова вдоль разрезал на две длинные четверти и потом, сеча их поперек, быстро нарезал толстые ломтики, заполнившие весь поднос.

— Это из Черной степи дыня. Кушайте! — говорил хозяин, разламывая лепешку и раскладывая ее ломти вокруг подноса.

— До Черной степи три дня пути! — удивился Халиль-Султан.

— Вам, на арабском коне, — три дня. А земледелец на осле везет эти дыни оттуда сюда неделю. Потому они и редки у нас. Наши самаркандские тоже хороши, да не столь. Эти рассыпчаты во рту, сладостны, душисты. Такие сочные плоды любят сухую степь, где даже и трава до корня иссыхает. И чем суше степь, тем сочнее в ней дыни; чем жарче зной, тем они слаще…

— Да, Да… — соглашался с хозяином Халиль-Султан, снова задумываясь о чем-то своем.

— Ну вот… Вы сидите, кушайте. А мне надо пойти докончить работу. Вечером заказчик придет. Я ему делаю бумажник. Он ждет богатой работы. Тиснить велел золотом, вытиснить арабские стихи из книги Абу-Теммама; а книга эта стара, неразборчива, ей лет двести. Но — воля заказчика; он мне и эту книгу принес. Неживые стихи.

— А вы знаете по-арабски? — рассеянно спросил Халиль.

— Наше ремесло требует. Разные бывают заказчики. Мой отец учился арабскому у деда, а я — у отца.

— Да… — рассеянно соглашался Халиль.

— Вы кушайте. Я пойду, а не то к вечеру не кончу.

И они остались вдвоем.

— Я беспокоился, хорошо ли ты провела эту ночь.

— Обидно было, — ответила Шад-Мульк.

— В Синем Дворце?

— Ваш дед глянул на меня так, будто я потерянная подкова.

— Не понимаю: как?

— Валяюсь на дороге в пыли, и всякий проходит мимо.

Халиль-Султан несмело улыбнулся:

— Дорогая моя, мимо подков не проходят: они приносят счастье тому, кто их найдет; их поднимают и уносят домой.

— Не знаю, принесу ли я счастье вашему дому.

— Конечно!

— Ваши бабки отнеслись ко мне, будто я индийская обезьяна.

— Опять не понимаю: как?

— У Тукель-ханым ручная обезьяна из Индия, Ее принесли к царице, и она сперва дала ей орехов, а когда обезьяна забила за обе щеки орехи, царица щелкнула ее по носу. Сперва ласкала, потом угощала, а под конец щелкнула по носу и велела убрать.

— Вот как?

— Я никогда не забуду, как они смотрели на меня. Как переглядывались между собой, если я брала их угощенья. А какие лакомства! Раньше я таких не видела. Я даже не знала, что такие есть. Но вино я не пила.

Он внимательно ловил и обдумывал каждое се слово, с мучительной ясностью видя весь этот длительный пир, длительную казнь, устроенную ей надменными, самодовольными царицами в порицание за дерзостную любовь к царевичу.

— Не пила?

— Нет. Боялась захмелеть. А я хотела остаться трезвее их всех. Там только ваша мать не пила. Она одна меня не обижала. Я брала из ее рук все, чем она хотела меня угостить. Потому что она печальная и несчастная.

— Почему? — с горестью спросил Халиль-Султан, хотя уже подробно знал, почему на том пиру так печальна была Севин-бей.

— Не знаю, — ответила Шад-Мульк. — Но она лучше их всех, этих цариц, сколько б их там ни было… Не будет нам счастья, Халиль.

С болью он вскрикнул:

— Почему?

— Они не отдадут вас мне.

Он сердито ответил, с угрозой:

— Отдадут!

Его брови нахмурились. Глаза замерцали недобрым огнем и сузились; он стал очень похож и на брата своего Мухаммед-Султана, и на деда своего Тимура Гурагана. Он повторил:

— Отдадут, Мы сильнее их!

— Мы?

— Дедушке шестьдесят пятый год, а мне восемнадцать. Если подождать…

Ее лицо посветлело. Она впервые за этот день взглянула ему в глаза.

— Я подожду. Успокойтесь, Халиль: я подожду.

— Мне, может быть, придется снова уйти в поход. Пройдет год; пройдет два года. Время идет, — тебе пора идти замуж. Для тебя два года — убыль. Мне старость дедушки — прибыль. Прибыль сил перед ним. А он один, остальные нам мешать не станут. Да и не смогут помешать.

— Я сказала: успокойтесь. Даже если на это уйдет вся моя жизнь, Халиль, я подожду.

Он ничего ей не смог сказать.

Он протянул к ней ладонь и посмотрел ей в глаза.

Она положила ему на ладонь свою маленькую, крепкую руку.

Не сжимая, бережно держа ее руку на ладони, он долго сидел молча, раздумывая, нет ли еще средств изменить решение деда и повернуть течение своей любви в благоприятное русло.

Она молчала, пока он не встал.

Он встал, вспомнив, что мог понадобиться деду.