Звезды над Самаркандом - Бородин Сергей Петрович. Страница 75
Тимур знал, что среди дервишей бродят и сыновья купцов, с детства привыкшие к иной речи, и дети вельмож, пожелавшие свершать подвиги не с мечом, а с посохом в руках. Но все они как сменили шелковые халаты на простое рубище, так и речь свою опростили, чтобы не было к ним недоверия от народа, чтоб раствориться в братстве дервишей, как ком глины растворяется в струях реки.
Многие из них верили, что эта река несет их к вечному небесному блаженству из тягот и грехов земной жизни; иные же многолетним смирением и послушанием достигали доверия своих наставников, дабы в дервишеском платье насладиться теми земными благами, коих не сулила им обыденная жизнь.
— Ну, что ж ты? — спросил Тимур, заметив, что Улугбек пишет без обычной резвости.
— Думаю, дедушка. Как писать?
— А что?
— Нельзя так писать, как они говорят. Такого языка нет ни в одной книге.
— А разве нельзя писать так, как говоришь? Я говорю — меня каждый воин слышит. Так и писать надо, чтоб каждый тебя прочитал. Я велел ученым так писать. Они задумались, не умеют. А ты — мой внук, ты должен суметь. Бахауддин — великий дервиш в Бухаре, а как говорит? Как все. Как эти.
— Я постараюсь, дедушка.
— Старайся. Учись. Мне некогда было. Учиться мне было некогда, а то я сумел бы. А тут ты не мудри. Пиши имя — кто злодей? Что у него? Сколько? А как они говорят, не пиши. Это ты потом обмозгуй. Понял?
— Я пишу, дедушка.
И его тростничок быстрее бежал по скользкой белизне лощеной бумаги.
Лишь немногие из дервишей терялись, не зная, с чего начать свой рассказ. Столько было на их памяти разных дел, что не сразу могли они отобрать главное от второстепенного, а второстепенное от ненужного.
Иным казалось, что главный проступок мусульманина — проступок против бога, против веры, нарушение догм, несоблюдение обрядов. Но если, но недомыслию, дервиш начинал с этого, Тимур прерывал его:
— Это наставникам скажи. Они блюдут веру. Я блюду государство. Блюду казну, войско, города. Кто сему мешает, о тех говори. О тех, кто против, особо.
И, уже изрядно подготовленные указаниями своего наставника, дервиши говорили.
Один из них, босой, но в крепком, новом халате, с бородой, заботливо, вопреки обычаю, расчесанной, глядя такими маленькими глазами из глубины набухших, пухлых век, что взгляд его был невидим, тянулся хилым телом к Тимуру, бормоча:
— Вижу я вражью силу, великий брат. Не среди расточителей вижу. Она и там есть, и среди расточителей, а я ее среди простонародья чую. Чую. Да они таятся. А я в том ее чую, что таятся. Если б не держали зломыслия в голове, к чему б им было таиться? Таятся, — едва приближусь, смолкают. В хижины свои не зовут, а зайдешь, дадут ломоть хлеба и ждут, пока не выйду. Молчат и ждут. А если б разговор их был чист, чего бы им было молчать? Чего им ждать, разве дервиш мешает благонамеренной беседе? Вот и запоминаю дома их, хижины их, мастерские, где они усердствуют. Хожу мимо, приучаю их к себе, а они не поддаются. Иной раз в харчевне уловишь слово из их же беседы, да из одного слова речи не свяжешь, как не свяжешь четок из одного зерна, как из одного звена цепь не куется. Вот, государь, куда обращены мои труды. Во имя божие, я благочестивого наставника осведомлял о тех людях, мы помним их, кто с кем водится, кто с кем роднится, запоминаем.
— Сарбадары?
— Они, великий брат.
— Не спускайте с них глаз.
— Трудимся, великий брат.
— На здоровье. А правитель ваш? Мираншах?
— И о нем знаю…
И снова Улугбек запоминал каждое слово, чтоб не оплошать перед дедушкой.
Разные люди укрыли тело свое рубищем дервишей. Усталые от пройденных дорог, озлобленные неудачами жизни; молодые, изнуряющие свою плоть подвигом веры; расслабленные телом и тем отверженные от повседневного труда; отвергнутые родом за дела, противные всему роду; истинно, всем сердцем верующие в милосердие божие; чуждые словам веры, но чуждые и земному труду; преступники, успевшие ускользнуть от кары столь ловко, что сам бдительный наставник не выведал их прежних дел, иль столь годные для свершения подвигов во имя веры, что наставник, готовя их к подвигам во имя аллаха, скрыл былые заблуждения; приверженные тайным порокам, коим легче было предаваться в ханаках, во тьме душных келий, чем на виду набожных мусульман.
Разные люди укрыли тело свое в рубище дервишей и теперь проходили перед лицом Повелителя Вселенной и перед глазами приметливого мальчика, которому дотоле не приходилось видеть дервишей такими.
Много листков покрыл он записями имен, чисел, названий. Случалось записывать имена людей, которых он знал, которых любил детским сердцем, ибо они умели чем-нибудь расположить ребенка и надолго запомнились ему сердечной улыбкой, ласковым словом, занятным подарком. Но он записывал их рядом с теми, которых не знал, и рядом с теми, которых недолюбливал, хотя и скрывал от деда свои привязанности и свои неприязни. Дед строго требовал от своих внуков царственного равнодушия к слугам своей державы, как сам дед был равно взыскателен к тем, с кем давно был связан общими походами и удачами, и к тем, кого втайне презирал за слабости или еще не испытал в делах.
Случалось Улугбеку слышать рассказы дервишей о том, что еще рано было понять ребенку, — о людских пороках и склонностях. В этих случаях дед любил, чтоб рассказывали подробно. Расспрашивая, Тимур не стеснялся присутствием мальчика, ибо считал, что не имеет значения, раньше ли, позже ли узнает мальчик о том, что неизбежно узнает.
За эти дни под закопченными сводами ханаки перед глазами ребенка раскрылась такая жизнь светлой Султании, какую он увидел бы, если б стены в городе стали вдруг прозрачны, как стекло, и если б он мог оглянуть всю эту жизнь и видеть сразу все, что происходит за стенами домов, бань, базаров, мечетей, и если б он мог смотреть на всю эту жизнь, сразу видя все концы города, изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год. А тут он увидел все это за несколько дней, не переступай за порог темной, тесной, низенькой кельи.
Не только в Султании, уже и в окрестных землях все рассказывали, как Повелитель Мира, уединившись в убогой ханаке, предался благочестивым размышлениям, молитвам и делам веры.
Никто не смел нарушить царственного уединения, а из уст дервишей знали, что ангелы снисходят в убогую келью повелителя беседовать, наставлять и направлять его по пути служения истине, милосердия и ниспровержения врагов веры.
Лишь спустя несколько дней допустил он к себе знатнейших людей Султании, принимал поздравления с благополучным прибытием, подношения и лесть.
Но этих властителей, облаченных в пышные одежды, повергавших к стопам его драгоценнейшие дары, он принимал в простом халате, лишенном всяких украшений, сидя на простом камне, как бедняк.
Вельможи робели, устрашенные его скромностью, стыдясь за свое великолепие, страшась за свое достояние, столь неосторожно показанное зоркому ненасытному старику. Они и не догадывались, что он уже знал не только число их сокровищ, но и заветные углы, щели и загородные сады, куда скрыты эти сокровища, и даже многие из тех сокровенных тайников, куда они скроют еще не сокрытое.
В ханаке принимал Тимур и своих полководцев. Сюда приезжали внуки проведать дедушку — Халиль-Султан и Султан-Хусейн, Абу-Бекр и мирза Омар.
Однажды, перед своим отбытием из обители, Тимур надолго уединился с наставником ханаки, и вскоре после этого разговора заметно убавилось дервишей в Султании. Меньше встречалось их на базарах, на улицах, в харчевнях, но купцы, направляясь издалека в Султанию, встречали дервишей на дорогах в Багдад, в Смирну, в далекий Халеб, прозванный христианами городом Алеппо; по дороге в Трапезунт, где Мануил Третий гордо именовал себя императором, хотя вся его империя уместилась бы на одном мизинце Тимура; на каменистых дорогах Армении; по пути в Грузию, где спесивые владельцы нищего селения или тесной долины присваивали себе титулы царей, чтоб не сидеть ниже своего соседа; на горных тропинках, ведущих в Анкару, где правил Баязет Молниеносный, упоенный победами над христианскими рыцарями в битве под Никополем на берегу Дуная.