Пять четвертинок апельсина - Харрис Джоанн. Страница 24
Хауэр стоял при воротах на часах. В дневном свете я смогла получше его разглядеть: широкомордый немец с почти ничего не выражающей физиономией. Он тихо буркнул нам еле заметно:
— Вверх по реке, примерно минут десять.
И махнул с нарочитой поспешностью, как бы шуганув нас прочь. Даже не оглянувшись на него, мы — в том числе и Ренетт, и это навело меня на мысль, что не Хауэр объект ее увлечения, — вскочили на велосипеды.
Не прошло и десяти минут, как мы заметили Лейбница. Сначала мне показалось, будто он без военной формы, но потом я увидела, что, просто сбросив китель и сапоги, он сидит, перекинув ноги через парапет над коварно бурлящей, бурой Луарой. Приветливо махнув, он поманил нас к себе. Мы оттащили велосипеды с насыпи вниз, чтоб их было незаметно с дороги, подошли и уселись рядом с Лейбницем. Теперь он мне показался моложе, чем раньше, почти ровесником Кассиса, хотя держался очень уверенно, чего всегда не хватало моему брату, как он ни старался. Кассис с Ренетт молча уставились на Лейбница, точно дети в зоопарке, стоя перед клеткой опасного зверя. Ренетт стала вся пунцовая. Лейбниц, словно не замечая наших пытливых взглядов, улыбаясь, закурил сигарету.
— Вдовушка Пети, — наконец произнес он, затягиваясь. — Молодец. — Он зашелся смешком. — Парашютный шелк и много кое-чего еще: вот уж настоящий черный рынок, на все вкусы. — Он подмигнул мне. — Отличная работа, Уклейка!
Брат с сестрой в изумлении взглянули на меня, но смолчали. Я тоже, меня распирали гордость и восторг от его похвалы.
— Мне выпала удачная неделя, — тем же тоном продолжал Лейбниц. — Жвачка, шоколад и… — он сунул руку в карман и вынул сверток, — …вот это!
Этим оказался носовой платочек с кружевами; он протянул его Ренетт. Сестра пуще запылала от смущения.
Потом он повернулся ко мне:
— Ну а ты, Уклейка, ты чего бы хотела? — Он усмехнулся: — Помаду? Крем для лица? Шелковые чулки? Хотя, скорее, это для твоей сестры. Куклу? Мишку?
Его слова звучали ласково-насмешливо, в глазах играли серебряные лучики.
Теперь самое время было бы сказать, что имя мадам Пети чисто случайно сорвалось у меня с языка. Но Кассис по-прежнему глядел на меня с изумлением, Лейбниц улыбался, и тут внезапно мне в голову пришла идея.
— Рыболовные снасти! — выпалила я, не колеблясь. — Настоящие, исправные снасти. — Я помолчала, глядя с вызовом ему прямо в глаза. — И еще апельсин.
Через неделю мы снова встретились с ним на том же месте. Кассис явился, чтоб сообщить, что вчера в «Le Chat Rouget» до поздней ночи играли в рулетку, и еще то, что, стоя у кладбища, подслушал, как кюре Транкэ обмолвился о тайнике, где спрятано церковное серебро. Но Лейбниц слушал его невнимательно.
— Я сделал это втайне от наших, — сказал он мне. — Они бы вряд ли одобрили, узнав, что это для тебя.
Из-под небрежно брошенного на берегу кителя он достал узкую зеленую холщовую сумку фута в четыре длиной. Подпихнул ко мне. В ней что-то звякнуло.
— Это тебе, — сказал он мне, застывшей в нерешительности. — Бери.
В сумке была удочка. Не новая, но даже я понимала, что отличного качества, бамбуковая, почерневшая от времени, с поблескивающей металлической катушкой, крутившейся под пальцами послушно, как на подшипнике. От изумления у меня захватило дух.
— Это… мне? — переспросила я, не смея поверить такому счастью.
Лейбниц рассмеялся, весело, от души.
— Тебе, конечно! Рыболов рыболову друг, разве нет?
Я осторожно, любовно провела пальцами по удочке. Катушка была прохладная и чуть маслянистая на ощупь, будто специально смазанная жиром.
— Только держи ее в секрете, поняла, Уклейка! — сказал Лейбниц. — Ни слова ни родителям, ни друзьям. Ты ведь умеешь хранить тайны, правда?
Я кивнула:
— Умею!
Он улыбнулся. Глаза у него были ясные, темно-серые.
— Чтоб поймала щуку, про которую мне говорила, идет?
Я снова кивнула, и он снова засмеялся:
— Знаешь, на такой спиннинг даже немецкую подлодку можно подцепить!
Мгновение я оценивающе смотрела на него, просто чтобы понять, издевается он или подтрунивает. Он явно подсмеивался, но, как мне показалось, вполне добродушно, да и свою часть сделки он выполнил. Только одно не давало мне покоя.
— А мадам Пети, — робко начала я, — ей ничего плохого не будет, а?
Лейбниц вынул изо рта сигарету, стряхнул пепел в воду.
— Не думаю, — бросил он небрежно. — Если она будет держать язык за зубами. — Тут он резко перевел на меня взгляд, одновременно не выпуская из поля зрения и Кассиса с Ренетт. — К вам, всем троим, это тоже относится, ясно?
Мы кивнули.
— Ах да, вот еще что тебе, — он сунул руку в карман. — Боюсь, придется поделить на всех. Только один удалось достать.
И он протянул мне апельсин.
Ну как после этого не пойдет голова кругом. Мы все были очарованы. Кассис меньше, чем мы с Рен; наверно, потому, что был старше, больше соображал, по какому острому краю мы ходим. Ренетт краснела и смущалась, а я… что ж, я, должно быть, была покорена больше всех. Началось все с удочки, но и кроме этого было много всякого — и его выговор, и ленивые манеры, и его бесшабашность, и его смех. Да, уж он был по-настоящему неотразим, это точно, не то что суетливый, с бегающими глазками сын Кассиса Янник пытается из себя изобразить. Нет, Томас Лейбниц был хорош своей естественностью, даже в понятии диковатой девчонки, голова у которой забита всяким вздором.
Я не могла сказать точно, что в нем притягивало. Рен, наверное, сказала бы — то, как он на тебя смотрит и ничего не говорит; или как его глаза меняют цвет — то серо-зеленые, то серо-карие — как наша река; или как он ходит, пилотка чуть сдвинута на затылок, руки в карманах, точно мальчишка-прогульщик. Кассис, наверное, сказал бы, что все дело в его отчаянной храбрости: он мог переплыть Луару в самом широком месте или повиснуть вверх тормашками с помоста Наблюдательного Пункта с безрассудством подростка, которому неведом страх. Он не успел еще и ступить в Ле-Лавёз, как сразу нашел к нам подход. Сам родом из шварцвальдской деревни, он сыпал прибаутками про свою семью, про сестер и братьев, про свои жизненные задумки. Он вечно строил планы. Бывало, о чем бы ни говорит, каждая фраза начинается словами: «Когда война кончится и я разбогатею…» Его замыслам не было конца. Это был первый в нашей жизни взрослый, до сих пор думавший, как мальчишка, строивший планы, как мальчишка, и, может, в конечном счете именно это нас к нему и привлекало. Он был такой же, как мы, вот в чем дело. Он жил по нашим правилам.
На войне он убил одного англичанина и двух французов. Он не делал из этого тайны, и то, как об этом рассказывал, убеждало, что выбора у него не было. После мне приходила в голову мысль, что среди убитых им мог быть мой отец. Но даже и это я была готова ему простить. Я была готова простить ему все.
Конечно же, поначалу я вела себя с оглядкой. Мы встречались с ним еще три раза, дважды только с ним у реки, один раз в кино, где были и остальные — Хауэр, кургузый и рыжий Хейнеман и толстый, неповоротливый Шварц. Дважды посылали записки через мальчишку у газетного киоска, еще пару раз получали сигареты, журналы, книжки, шоколад и пакетик с нейлоновыми чулками для Ренетт. Дети обычно вызывают меньше подозрений. При них меньше остерегаются лишнего сболтнуть. Вы даже не представляете, сколько всякого мы разузнавали и все это передавали Хауэру, Хейнеману, Шварцу и Лейбницу. Другие солдаты не стремились с нами общаться. Шварц, по-французски говоривший плохо, иногда кидал плотоядные взгляды на Ренетт, нашептывая ей что-то сальное на своем скрипучем немецком. Хауэр был какой-то надутый и деревянный. А Хейнеман — какой-то суетливо-нервный, беспрестанно почесывал рыжую щетину, составлявшую основную часть его физиономии. В остальных немцах было что-то пугающее.
Только не в Томасе. Томас был такой же, как мы. Он нашел к нам подход, как никто другой. Оно и понятно: матери было явно не до нас, отец погиб на фронте, даже особых приятелей у нас не было, ну а тягот войны мы сильно не испытывали. Мы вряд ли отдавали себе отчет в том, что происходит, просто жили по своим понятиям в своем невежественном мирке. Жадная привязанность к Томасу обрушилась на нас нежданно-негаданно. Не из-за того, что он таскал нам шоколад и жвачку, косметику и журналы. Нам необходимо было хоть кому-то рассказывать о своих подвигах, чтоб хоть кто-то нами восхищался, чтоб иметь соратника в наших секретах, молодого, энергичного, рассказывавшего столько всего увлекательного, что даже Кассису о таком можно было только мечтать. И в одночасье мы все это получили. Мы были диковаты, как утверждала наша мать, а тут позволили себя приручить. Должно быть, он с самого начала это понимал, потому что сразу же верно себя повел, привечая нас поодиночке, вьжазывая к каждому свое особое отношение. Даже и теперь, прости, Господи, я почти готова в его искренность поверить. Даже теперь.