Спартак - Джованьоли Рафаэлло (Рафаэло). Страница 26

В этом уединенном, спокойном и благоуханном уголке покоилась на ложе в тихий час ночи прекрасная Валерия, завернувшись в белую, тончайшей шерсти тунику с голубыми лентами. В полумраке блистали красотой ее плечи, достойные олимпийских богинь, округлые, словно выточенные из слоновой кости руки, белая полуобнаженная грудь, прикрытая волной черных, небрежно распущенных волос. Опираясь локтем на широкую подушку, она поддерживала голову маленькой, как у ребенка, белоснежной рукой.

Глаза ее были полузакрыты, лицо неподвижно, — казалось, она спала; в действительности же она так углубилась в свои думы и думы эти, верно, были такими сладостными, что она как будто находилась в забытьи и не заметила появления Спартака, когда рабыня ввела его в конклав. Она даже не пошевельнулась при легком стуке двери, которую Мирца отворила и тотчас же, выйдя из комнаты, затворила за собой

Лицо Спартака было белее паросского мрамора, а горящие глаза устремлены на красавицу; он замер, погруженный в благоговейное созерцание, вызывавшее в его душе неописуемое, доныне еще не испытанное им смятение.

Прошло несколько мгновений. И если бы Валерия не позабыла обо всем окружающем, она могла бы отчетливо услышать бурное, прерывистое дыхание рудиария. Вдруг она вздрогнула, словно кто-то позвал ее и шепнул, что Спартак здесь. Приподнявшись, она обратила к фракийцу свое прекрасное лицо, сразу покрывшееся румянцем, и, глубоко вздохнув, сказала нежным голосом:

— А… ты здесь?

Вся кровь бросилась в лицо Спартаку, когда он услышал этот голос; он сделал шаг к Валерии, приоткрыл рот, словно собираясь что-то сказать, но не мог вымолвить ни одного слова.

— Да покровительствуют тебе боги, доблестный Спартак! — с приветливой улыбкой произнесла Валерия, успев овладеть собой. — И… и… садись, — добавила она, указывая на скамью.

На этот раз Спартак, уже придя в себя, ответил ей, но еще слабым, дрожащим голосом:

— Боги покровительствуют мне больше, чем я того заслужил, божественная Валерия, раз они оказывают мне величайшую милость, какая только может осчастливить смертного: они дарят мне твое покровительство.

— Ты не только храбр, — ответила Валерия, и глаза ее засияли от радости, — ты еще и хорошо воспитан.

Затем она вдруг спросила его на греческом языке:

— До того, как ты попал в плен, ты был у себя на родине одним из вождей своего народа, не правда ли?

— Да, — ответил Спартак на том же языке; он говорил на нем, если не с аттической, то во всяком случае с александрийской изысканностью. — Я был вождем одного из самых сильных фракийских племен в Родопских горах. Был у меня и дом, и многочисленные стада овец и быков, и плодородные пастбища. Я был богат, могуществен, счастлив, и, поверь мне, божественная Валерия, я был полон любви к людям, справедлив, благочестив, добр…

Он на миг замолчал, а потом, глубоко вздохнув, сказал голосом, дрожавшим от сильного волнения:

— И тогда я не был варваром, не был презренным и несчастным гладиатором!

Валерии стало жаль его, в ее душе зашевелилось какое-то хорошее чувство, и, подняв на рудиария сияющие глаза, она сказала с нескрываемой нежностью:

— Мне много и часто рассказывала о тебе твоя милая Мирца; мне известна твоя необыкновенная отвага. И теперь, когда я говорю с тобой, мне совершенно ясно, что презренным ты не был никогда, а по уму, воспитанности и манерам ты более подобен греку, чем варвару.

Невозможно описать, какое впечатление произвели на Спартака эти слова, сказанные нежным голосом. Глаза его увлажнились, он ответил прерывающимся голосом:

— О, будь благословенна… за эти сочувственные слова, милосерднейшая из женщин… и пусть великие боги… окажут тебе предпочтение перед всеми людьми… как ты этого заслуживаешь, и сделают тебя самой счастливой из всех смертных!

Валерия не могла скрыть своего волнения, его выдавали ее выразительные глаза, частое и бурное дыхание, вздымавшее ее белую грудь.

Спартак был сам не свой; ему казалось, что он жертва каких-то чар, что он попал во власть какой-то фантасмагории, возникшей в его мозгу, и тем не менее он всей душой отдавался этому сладостному сновидению, этому колдовскому призраку счастья. Он смотрел на Валерию восторженным взглядом, полным смирения и обожания; он с жадностью слушал ее мелодичный голос, казавшийся ему гармоничными звуками арфы Аполлона, упивался ее горящим, страстным взором, сулившим, казалось, несказанные восторги любви и, хотя он не мог верить и не верил тому, что явно отражалось в ее глазах, считал все это лишь галлюцинацией, плодом разгоряченного воображения, — все же он не спускал влюбленных глаз, пылающих, как огненная лава, сияющих, как луч солнца, с дивных очей Валерии; сейчас в них был для него весь смысл жизни; все его чувства, все мысли принадлежали ей одной.

Вслед за последними словами Спартака наступила тишина, слышно было только дыхание Валерии и фракийца. Почти помимо их сознания, они были погружены в одни и те же мысли, от одних и тех же чувств трепетали их души; оба они были в смятении.

Валерия первая решила прервать опасное молчание и сказала Спартаку:

— Теперь ты совершенно свободен. Не хочешь ли управлять школой из шестидесяти рабов, из которых Сулла решил сделать гладиаторов? Он устроил эту школу у себя на вилле в Кумах.

— Я готов на все, что только ты пожелаешь, — ведь я раб твой и весь принадлежу тебе, — тихо сказал Спартак, глядя на Валерию с выражением беспредельной нежности и преданности.

Валерия молча посмотрела на него долгим взглядом, потом встала и, точно ее снедала какая-то тревога, прошлась несколько раз по комнате и, остановившись перед рудиарием, опять безмолвно устремила на него глаза, а затем очень тихо спросила:

— Спартак, скажи мне откровенно: что ты делал много дней назад, спрятавшись за колонной в портике моего дома?

Тайна Спартака уже перестала быть его сокровенной тайной. Валерия, верно, насмехается в глубине души над дерзостью какого-то гладиатора, поднявшего свой взор на одну из самых прекрасных и знатных римлянок.

Точно пламя разлилось по бледному лицу гладиатора, он опустил голову и ничего не ответил. Тщетно пытался он поднять глаза на Валерию и заговорить, — его удерживало чувство стыда.

И тут он почувствовал всю горечь своего незаслуженного позорного положения; он проклинал в душе войну и ненавистное могущество Рима; он стиснул зубы, дрожа от стыда, от горя и гнева.

Не зная, чем объяснить молчание Спартака, Валерия сделала шаг к нему и едва слышно, голосом, еще более нежным, чем прежде, спросила:

— Скажи мне… что ты там делал?

Рудиарий, не поднимая головы, упал перед Валерией на колени и прошептал:

— Прости, прости меня! Прикажи своему надсмотрщику сечь меня розгами… пускай распнут меня на Сестерцевом поле, я заслужил это!

— Что с тобой? Встань!.. — сказала Валерия, беря Спартака за руку и заставляя его подняться.

— Я боготворил тебя, как боготворят Венеру и Юнону! Клянусь тебе в этом.

— Ах! — радостно воскликнула матрона. — Ты приходил, чтобы увидеть меня?

— Чтобы поклоняться тебе. Прости меня, прости!..

— Встань, Спартак, благородное сердце! — сказала Валерия дрожащим от волнения голосом, с силой сжимая его руку.

— Нет, нет, здесь у твоих ног, здесь мое место, божественная Валерия!

И, схватив край ее туники, он горячо и страстно целовал его.

— Встань, встань, не тут твое место, — вся дрожа прошептала Валерия.

Спартак, покрывая жаркими поцелуями руки Валерии, поднялся и, глядя на нее влюбленными глазами, повторял точно в бреду глухим и еле слышным голосом:

— О дивная… дивная… дивная Валерия!..