Пелагия и белый бульдог - Акунин Борис. Страница 47
Рывком села на кровати, но от резкого движения комната закачалась, поплыла, и сестра снова легла. Подождала, пока пройдет головокружение, и продолжила:
– Теперь понятно. Конечно, не в наследстве дело. Дело в самих бульдогах. Они бегали где хотели, носились по всему парку. Унюхали под осиной интересный запах, стали подкапывать, а Наина Георгиевна увидела. Должно быть, в первый раз просто прогнала их, а они снова и снова. Тогда и решила отравить…
– Погоди, погоди. – Митрофаний нахмурился. – Так у тебя выходит, что это Наина купца с сыном убила и головы им отрезала? Нелепица!
– Нет, убила не она. Но она знала, кто это сделал, и знала про головы.
– Соучастница? Это княжна-то? Но зачем?
– Не соучастница, а скорее свидетельница. Случайная. Как это могло получиться? – Пелагия не смотрела на преосвященного. Быстро двигала бровями, морщила конопатый нос, помогала себе руками – одним словом, соображала. – Она часто бродила вечерами и даже ночью по парку одна. У романтических девушек это бывает. Очевидно, увидела, как убийца закапывает головы.
Митрофаний недоверчиво покачал головой:
– Увидела и промолчала? Злодеяние-то ведь какое сатанинское.
– Вот! – вскинулась монахиня. – Именно что сатанинское! В этом и дело! То-то она про злодейство и про исчадие загадочные слова говорила. «Любовь – всегда злодейство» – это ее слова.
– Что же она, Диаволу служила? – удивился епископ.
– Ах что вы, владыко, какому Диаволу. Она служила любви.
– Не понимаю…
– Ну конечно, – непочтительно отмахнулась от него Пелагия, как бы разговаривая сама с собой. – Девушка страстная, с воображением, томящаяся от нерастраченности чувств. С детства избалованная, незаурядная, да и жестокая. Жила себе как во сне, любила единственного приличного человека в ее окружении, Ширяева. Говорила с ним о прекрасном и вечном. Мечтала стать актрисой. Так и дожила бы до стародевичества, потому что Мария Афанасьевна дама крепкого здоровья, а до ее смерти Ширяев всё сидел бы в Дроздовке – уехать не уехал бы и руки бы не попросил. С его позиции это, верно, было бы безнравственно – понуждать тех, кто от тебя зависит. Беда в том, что человек он больно щепетильный. Любил Наину Георгиевну страстно, а на целомудрие ее не покушался. Хотя следовало бы, – вполголоса добавила монахиня. – Глядишь бы, и жива была.
– Ты это брось, за блудодейство агитацию разводить, – призвал свою духовную дочь к порядку преосвященный. – И не отвлекайся, про дело говори.
– Потом вдруг появился Поджио, человек из другой, большой жизни. И уж он-то не щепетильничал. Вскружил барышне голову, соблазнил. Да, поди, и нетрудно это было – дозрела так, что дальше некуда. Забыла про свои актерские мечты, захотела стать художницей. Но к тому времени, когда в Дроздовке появилась я, Париж и палитра уже были забыты, а Поджио брошен. Наина Георгиевна ходила мрачная, молчаливая, держалась таинственно и говорила загадками. Мне даже показалось, что она не в себе. Да так оно и было. Раз уж не остановилась перед тем, чтобы собак убить, раз уж решилась пренебречь бабушкиной жизнью, да и в самом деле чуть старушку в могилу не свела, – значит, и впрямь влюбилась безо всяких пределов, до вытеснения всех прочих чувств.
– В кого, в Бубенцова? – спросил архиерей, едва поспевая за резвой мыслью Пелагии. – Так он в Дроздовке только наездами бывал. Хотя мастер по женской части известный. Конечно, мог совратить и, видно, совратил. Но при чем здесь Вонифатьевы?
– А очень просто. В тот вечер, когда состоялась продажа леса, Сытников сначала был у соседей. Пил чай на веранде, рассказывал и о купце, и о грядущей сделке. В ту пору гостил там и Бубенцов, у них с Донатом Абрамовичем еще перепалка из-за староверческих обычаев произошла – мне про это рассказывали. Потом, когда обиженный Сытников ушел…
– Так-так! – перебил ее возбужденный Митрофаний. – Ну-ка, дай я сам! Влюбленная, а вероятнее всего, уже и соблазненная девица (Бубенцов ведь в Дроздовку и прежде наведывался) гуляла ночью по саду. То ли не спалось от страстолюбия, то ли поджидала, когда предмет ее обожания вернется. Подглядела, как он от трупов избавляется, и вообразила, что это некий сатанинский ритуал, а Бубенцов – самый Сатана и есть. И поскольку любила его безмерно, тоже решилась в сатанинское воинство податься! Бросилась бесу этому на грудь, поклялась…
– Ах, владыко, да что вы всё выдумываете! – замахала на него руками монахиня. – Вам бы романы для журналов писать. Ничего она ему не клялась, а, надо полагать, от ужаса омертвела и ничем себя не выдала. Сколько раз она при мне ему намеки делала – теперь-то их смысл понятен, однако Бубенцов только улыбался и плечами пожимал. Видно, и вообразить не мог, что она про всё знает. И за Сатану она его вряд ли тогда же, в ночь преступления, приняла. Сначала, вероятно, была растеряна, не знала, что думать и как поступить. Но женская любовь способна оправдать всё что угодно. Я помню, как Наина Георгиевна сказала: «Любовь тоже преступление», налегая на слово «тоже». Вот у ней что в голове-то было… Она решила защитить своего возлюбленного. Потому и отраву собакам подсыпала. Я видела, когда Бубенцов приехал, это уже при мне было, как она на него вначале смотрела: очень странно, даже с отвращением. Но всё вдруг переменилось, когда он про зытяцкое дело заговорил. Я заметила и поразилась: Наина Георгиевна словно воскресла. В оживление пришла, раскраснелась и на Бубенцова глядела уже по-другому – с одним только обожанием и восхищением. Это до нее дошло, зачем ему головы резать понадобилось. Вместо того чтобы устрашиться и в ужасе от него отшатнуться, она в упоение пришла. Оказалось, что ее любимый – не простой грабитель, а честолюбец гигантского размаха, играющий человеками, как истинный демон. Вот что означали слова: «Владимир Львович, я не ошиблась в вас». И из лермонтовского «Демона» продекламировала, а когда он про угрозы и охрану заговорил, намекнула ему: «Лучшая стражница – это любовь». Давала понять, что будет ему верной помощницей и защитницей, а он не догадался. – Пелагия грустно вздохнула. – Женщина, настоящая женщина, самоотверженная и не рассуждающая в любви.
– Ты про такую любовь вздыхать не смей, – насупился Митрофаний. – Такой любви для тебя больше нет. Умерла она, твоя любовь. А вместо нее дадена тебе Любовь иная, наивысшая. И Возлюбленный иной, еще прекрасней прежнего. Ты – невеста Христова. Помни об этом.
Сестра слегка улыбнулась строгому тону преосвященного.
– Да, мне с Возлюбленным повезло больше, чем бедной Наине. Что он злодей, преступник, дьявол во плоти – это всё она ему простила. Но не простила того, чего не может простить ни одна женщина: нелюбви. Хуже – холодного, оскорбительного равнодушия. Я, владыко, удивляюсь на Владимира Львовича. По всему видно, что он привык во всех своих замыслах использовать слабый пол и, надо полагать, отлично разбирается в женских душах. Как же он со стороны Наины вовремя опасности не разглядел, проявил такую неосторожность? Сначала она ему зачем-то понадобилась – может быть, из каких-нибудь сложных видов на генеральшино наследство. А потом он, наверно, додумался, как обойтись без татищевской внучки. Или же Наина показалась ему чересчур утомительной со своей исступленной страстью и любовью к аффектам. Так или иначе своей холодностью Бубенцов довел барышню до последней крайности. Уже из одного этого ясно, что он не подозревал о ее осведомленности и до поры до времени относил ее намеки на счет пристрастия к позе и мелодраме. На суаре у Олимпиады Савельевны Бубенцов увидел одну фотографию, которая повергла его в тревогу. Снимок как снимок, назывался «Дождливое утро». Уголок парка после дождя: трава, кусты, осинка – ничего особенного. Никто из прочих посетителей выставки на этот скромный этюд и внимания не обратил, благо там были картинки куда как поэффектней. Но что, если кто-нибудь рано или поздно пригляделся бы к этому опасному снимку? Его требовалось уничтожить, а сделать это можно было, только прибегнув к какому-нибудь отвлекающему маневру, чтобы следствие сразу повернуло совсем в другую сторону.