Черная свеча - Мончинский Леонид. Страница 47

«У них разные вожди и разные иконы. У дедушки — Христос с добрыми, страдающими глазами. Он никогда не молится перед хитрым Лениным. Наверное, не любит… Почему же папа ничего тебе не ответил? Сомневается? Не верит? Он боится… А ещё красный командир!»

— … Моя революция -революция Ильича! Она справедлива по своей сути, и потому в ней принимают участие миллионы…

— Обманутых! В городе сто безумных атеистов разграбили, закрыли церковь, куда ходили тысячи верующих. Это революционно, но несправедливо.

— Подумай о внуке, — устало просит отец, — ему с тем именем жить…

— Не приведи Господи!

«Ты пошёл по пути отца, чтобы убедиться в правоте деда, они поделили твою душу, и она сама решила, что ложно, что истинно. Нет, душа в сомнениях», — думая о своём, зэк видит, как кто-то пытается открыть примёрзшую дверь барака. Она подаётся с пятого раза.

Пряча в вязаную варежку нос, входит Лысый. Разговоры прекращаются, все смотрят на бригадира со сложным чувством беспокойного несогласия, словно он уже сказал что-то противное их внутреннему состоянию. Бугор молчит до тех пор, пока не подходит к дышащей жаром печке, слова его, как всегда, объясняют немногое:

— Хотят с тобой побазарить, Вадим.

Сам распростёр над печкой руки, обнимая её спасительное тепло. Упоров поднял брови, желая тем изобразить вопрос, однако расспрашивать Лысого о подробностях не стал, потому как понял — дело серьёзное, огласке не подлежит. Он оделся, не дав никому повода усомниться в абсолютном спокойствии, после чего они пошли, сопровождаемые недоуменным, граничащим с обидой молчанием.

На дворе стояло полное безветрие. С сухим треском маленькими бомбочками лопались на морозе камни в заброшенном карьере, точь-в-точь, как воздушные шарики в руках озорного мальчишки. Прописанное на свалке вороньё куда-то подевалось, лишь часовые на вышках, по-лагерному «попки», пускали из высоких воротников тулупов тонкие струйки пара, охраняя покой преступников по сокращённому графику.

— В такую стужу умирать легко, — сказал, думая о своём, Лысый. — На Юртовом мой земляк Никола голяком вышел, через полчаса звенел, как железный.

— Играл плохо?

— Не, тоска одолела. Мы идём, Вадим…

— Знаю. За Филина разговор будет?

— За него. Чтоб ты знал — я их предупредил о мнении мужиков. И подниму бригаду, если разбор пойдёт не в ту сторону.

— Поднимешь тех, кто поднимется…

Упоров с силой дёрнул на себя кованую ручку обитой старыми телогрейками двери. Воры сидели вокруг покрытой грязной льняной скатертью стола.

«Портрета Ильича вам только не хватает. — Вадим глянул на них без страха, памятуя о пережитом в камере смертников. — Это вы передо мной виноваты, не я!»

Абрам Турок, зарезавший на Воркуте трех сук, показал им место, куда можно сесть, и, прикусив золотым зубом мундштук папиросы, сказал щербатому зэку со шрамом на подбородке:

— Ты короче можешь? Базар твой уже слыхали.

— Я такой же вор, как и ты, Турок.

— Опять за себя!

— Пусть говорит, Золотой, пусть, — куда-то в стол пробурчал Дьяк, — в БУРе намолчался. Пусть говорит…

Золотой с благодарностью кивнул Никанору Евстафьевичу и продолжил, заметно торопясь все объяснить подробно:

— Пушок занырнул в зону уже ссученным. Но воры за то не ведали. Потом он пьёт с Кисой, а когда тот вырубается, мажет ему очко солидолом и зовёт воров. Вот, говорит, гляньте: Киса — пидор…

— Киса?! — схватился за голову Жорка-Звезда. — Да таких воров в Союзе по пальцам пересчитать можно.

— Пил с сукой, однако, — уронил как бы невзначай опасный для всех своей непредсказуемостью Селигер.

— Чо тут позорного, — поймав общее настроение, заступился за Кису Золотой. — Пушок тож вором катился не последним…

— Ты, Золотой, за что голосовал?! — уже сердито спросил Дьяк.

— Так он тебе и скажет, — Селитер жёлчно усмехнулся.

— За невинность Кисы было моё слово, что тут толковать, хотя сомневался.

— Так думаю, — Дьяк принялся ходить вдоль стола, не обращая внимания на то, что тем самым он создаёт остальным неудобства, — всех, кто был за Кисину смерть, — казнить, Пушка под землёй сыскать. Такой крупно-бессовестный негодяй долго жить не должон. Жорка, передай Тетере — на его совести мерзавец. Пришла пора, воры, долги спрашивать. Только тщательный расчёт ведите. Помните, как в Ангарске Клопа ингуши кончали, опосля их почти тысячу собрали в гробы? И воров во всем обвинили, хотя наши всего троих за Клопа взяли. Остальных мужики по натырке администрации дорезывали.

— Да-а-а-а, — вздохнул в глубоком раздумье московский домушник Никита Дачник, степенный, обходительный вор, напоминающий грустными, слегка лупатыми глазами потерявшегося бульдога, — национальный вопрос — штука сложная, о нем даже Сталин говорил…

— Ничего, кроме гадости, эта сгнившая усатая блядь сказать не могла! — категорически прервал Дачника изболевшийся до полной желтизны Клей, запахиваясь в телогрейку.

— Хватит пустого базара! — Турок стрельнул в угол окурком и обратился к Упорову: — Фартовый, ты опять разбакланился? Я бы тебя зарезал.

— В чем дело, Абрам? — дерзко спросил Упоров. — Ты же меня подогревал в тюрьме и в БУРе. Теперь я — толстый и меня можно резать?

— Филин, правда, был вор восстановленный. Это как вроде из человека сделали дерьмо, а потом из дерьма человека. Но заставлять вора есть крысу… — проговорил, ничего не утверждая, Клей. — Скользко живёшь, Вадим. Ведь из-за тебя Филин сам себя на тжу посадил — позору не выдержал… Ну, есть у тебя среди нас отмазка. Только сходка по-своему решить может. Второй раз с тобой толки ведём. Одумайся. Третьего раза не будет, иначе я — не вор!

— Отвязался ты, Вадик, — Дьяк был задумчив, неспешно перебирая в голове трудные мысли. — Как пёс шелудивый, вольничаешь.

Никанор Евстафьевич смотрел на бывшего штурмана, ожидая дерзкого ответа, готовый пресечь дерзость приговором. Вадим смолчал, в нём даже мысли поперечной не шевельнулось под этим всепонимающим взглядом.

— …Филин не лучше, царство ему небесное. Докроил на свою голову. Все помаленьку виноваты. Смирнее друг к дружке быть надо. Идите, мужики…

Он замолчал, как безмерно усталый человек, и состояние общей усталости сопровождало зэков, пока они шли к заледенелому порогу барака. И только там, за порогом, стало легче дышать.

Упоров взглянул на бугра: тот шагал, пряча лицо в рукавицу, защитившую его от встречного ветра.

— Так Филин себя зарезал? — спросил Вадим.

— Просил твою голову. Воры засомневалась. А он, сам знаешь, после крысы-то шибко нервный стал… Упал на нож. Тот самый, ты его видел.

— А воры с чего такие дёрганые?

Лысый остановился и подставил ветру спину. Поймал за рукав Упорова, подтянул к себе:

— Базарить за наш разговор не надо, приказ есть секретный об уничтожении воровских группировок. В Сибири 500 рыл в крытый ушли. Говорят — с концами. Сукам дали три вагона. Катают по каторгам. Трюмят всех подряд.

— Пошли, Никандра, — не утерпел продрогший Вадим. — Задубеем. Филина мне, признаться, жалко: характер в нём был. Сам не пойму, как получилось…

— Покойников жалеть проще. Живых жалеть не умеем.

Над зоной завыла сирена. Её металлический рёв со звоном рвал воздух, без труда одолевая хрупкое сопротивление и рассыпаясь на тысячи мелких звуков у далёких сопок, чётко прорисованных в болезненной ясности холодного неба. Зэков звали на обед.

Мороз лютовал до середины марта, но актированных дней больше не было: план горел, и похожие на колонны бегущих из Москвы французов этапы заключённых шли по вечно пустынным колымским дорогам. Зэки прятали лица от жгучих ветров в вафельные полотенца, рваные шарфы, а то и просто в вырванные из матраца куски лежалой ваты. Тысячи двуногих существ, утративших само понятие о тепле и уюте, таскали свои ссохшиеся души в продрогших телах от грязного, промозглого барака до изнурительной работы в промороженной шахте и обратно, проклиная жизнь и одновременно цепляясь за неё всеми доступными и недоступными средствами.