Мультики - Елизаров Михаил Юрьевич. Страница 30
Далее Гребенюк обращался уже не к Сухово, а воображаемому зрителю: "Не может сердце не отозваться на доброту. Обязательно отзовется!"
Разумовский, как ковровую дорожку, выстелил фанфарами пафосную музыкальную фразу: "Наш паровоз вперед летит".
— На этом заканчивается рассказ о мальчике Витьке Гребне и начинается история педагога Виктора Тарасовича Гребенюка…
Крупный план показал лицо Алешки Разума. Оно изменилось — подобрело, оттаяло, словно от сердца мальчишки отлегла какая-то невидимая мука.
— Гребенюк склонился к "волшебному фонарю", выключил лампочку. Затем подошел к окну, открыл форточку, чтобы выветрился дым: — Как видишь, беспризорник и бандит Витька нашел в себе силы перевоспитаться и стать достойным человеком… — Гребенюк сложил пластины в коробку. С хитрецой посмотрел на Алешку. — "Ну что, Потрошитель? Будем перевоспитываться?" — "Будем, — с готовностью кивнул Алешка. — А что нужно для этого?" — "Для начала отправим тебя в наш реформаторий при Детской комнате милиции №7".— "Что такое реформаторий?" — "Что-то вроде школы закрытого типа. У нас восьмилетка. Как закончишь — пойдешь в техникум…" — Алешка было обрадовался, но вдруг помрачнел: — "Не отпустят меня к вам. Я же убийца… Психически больной человек…" — "Чтобы я даже не слышал таких слов! — вспылил Гребенюк. — Убийца, псих… Ты — человек. И как всякий советский гражданин имеешь право на счастье! Знаешь, что говорил Макаренко? Невозможно жить на свете, если нет впереди настоящей цели. А знаешь, что такое — настоящая цель? Это — завтрашняя радость!"
Разумовский разлился проникновенным струнным перебором, символизирующим душевное преображение Алешки.
— Тебя, Разум, отпустят. Я лично поручился. Но теперь ты не имеешь права меня подвести! — Он положил руку на Алешкино плечо: "Справимся, сынок?" "Справимся!" — твердо ответил Алешка. А сам сияет!..
Лицо Алешки Разума обрело золотистый оттенок, а художник Борис Геркель усилил этот эффект лучиками-черточками, исходящими от Алешкиной физиономии — дети так рисуют солнышко.
— За окном палаты сгустились сумерки, а Алешка и Гребенюк все никак не могли наговориться. Прав оказался мудрый учитель: не бывало еще такого, чтоб человек не отозвался на доброту. Алешка потянулся к ласке, как чахлый стебелек к солнцу. Мальчишку точно прорвало: он бы рассказал этому внимательному, хорошему человеку все-все! О каждом своем прожитом дне, о каждом дурном и хорошем поступке. Как же хотелось Алешке, чтобы учитель поверил, что Разум никогда больше ничего плохого не совершит!..
Диалог Разума и Гребенюка отошел на второй план, превратился в невнятное бормотание. Над ними вел звучную партию голос Разумовского:
— Они беседовали, пока не стемнело: о книжках, о Великой Отечественной войне, о любимых песнях. И все это время в Алешке трепетала прекрасная надежда!
Появилось перекрестье оконной рамы. Облетал осенней листвой знакомый пейзаж — низенькие дряхлые домики рабочей окраины. Алешка, как и в свое время Витька Гребень, глядел на мир из окна Детской комнаты милиции.
— Гребенюк не выпускал Алешку из поля зрения. Оставить мальчишку наедине с собой значило бы потерять его. Нужно было помогать ему все время, чтобы не сбился ученик с верной дороги. Через много лет выпускник педагогического института Разум напишет Гребенюку: "На всю жизнь запомнил я тот вечер, волшебный фонарь, крепкий табачный дух махорки, картины вашего нелегкого детства, до слез тронувшие меня. Вы научили меня говорить правду самому себе. Подсказали, как бежать от того свирепого чудовища, имя которому — преступление! Я понял, что убивал не детей, а в первую очередь самого себя. Только благодаря вам я вновь обрел тот огромный мир, из которого когда-то так опрометчиво бежал во мрак стекольного завода…"
Речевая манера Разума Аркадьевича снова изменилась. Письмо уже озвучивал Разумовский-юноша. По тембру это несильно отличалось от нынешнего Разумовского, просто краски были свежее и чище.
— Я помню больницу, бессонные ночи, полные отчаяния и злобы. Я ненавидел ребят, дразнивших меня хромоножкой, милицию, изловившую меня, врачей, что доискивались причин моего поступка. Помню ваши слова: "Слабые духом ищут виноватых в своих несчастьях. Сильные сами лепят свой характер!" Смысл этих слов открылся мне гораздо позже, в Детской комнате милиции. Не сразу, через сомнения, поиски…
Под бодрые маршевые переливы сменялась череда картин Алешкиного быта. Он сидел за партой, склонялся над книгой в библиотеке, в слесарной мастерской орудовал напильником у верстака.
"Помню первый нелегкий год в реформатории, наши с вами долгие непростые беседы на Пролетарской, в Детской комнате милиции. Я всегда поражался Вашему умению слушать, дорогой Виктор Тарасович. Слушать так, будто скрипач-виртуоз играет вам драгоценную мелодию…"
В комнате, окутанный табачными облачками, сидел Гребенюк. На столе лампа и подставка с чернильным прибором. Гребенюк писал письмо Алешке Разуму. Перо выводило на бумаге:
"Здравствуй, дорогой мой Живодер Живодерыч. Как жизнь молодая? Не бузишь? Смотри у меня. А то приеду, мигом холку надеру…" Разум, сидя в кровати, читал письмо и улыбался — еще бы, Учитель и в командировке не забывал о нем.
Поникший Алешка стоял перед Гребенюком.
"У нас в реформатории нет девятого и десятого классов. А совсем рядом нормальная школа…" — "Если опять дразнить начнут, сдержишься? — нахмурился Виктор Тарасович. — Глупостей не наделаешь?" — "Я не подведу вас, Виктор Тарасович!"
На экране теплыми малахитовыми красками зеленел май. Здание школы утопало в листве. На школьном дворе выстроились ряды выпускников-десятиклассников. Девушки и юноши с маленькими колокольчиками, приколотыми к груди, в руках пестрые букеты. Разумовский изобразил "последний звонок", несколько похожий на жестяной трезвон будильника. Среди выпускников улыбался Алешка Разум. За кадром, однако, диалог шел невеселый.
"Что, так и сказали?! — негодовал Гребенюк. — Не подходишь? Это отличник-то не подходит?" — "Они мое личное дело смотрели, — отвечал Разум. — Говорят, в педагогическом институте убийца не нужен…" — "Бюрократы чертовы! И ведь не задумываются, какую душевную травму наносят. Не дрейфь, Алешка! Я тебе рекомендацию из райкома дам. Возьмут как миленькие! Путь только попробуют не взять!"
В кадре постаревший Гребенюк держал в руках листы Алешкиного письма. Старый учитель внимал голосу своего питомца:
"И чем больше я вспоминаю годы в Детской комнате, тем дороже становится мне моя нынешняя жизнь, работа, Родина, мой город, друзья. Вы научили меня главному жизненному принципу — жить предвкушением завтрашней радости. Именно об этом я размышлял, лежа на операционном столе, а не о своем тазобедренном суставе…"
Врачи в белых халатах окружили стол, световой гроздью нависла многоглазая лампа, далекие голоса проговорили хирургические слова: "скальпель", "пинцет", "зажим" — слова железные, лязгающие, точно их после употребления бросали в эмалированный лоток. Мои ноздри уловили запах спирта и еще чего-то тревожно-медицинского.
Больницу сменила залитая солнцем институтская аудитория. По партам шныряли солнечные зайчики. В распахнутые окна летел птичий щебет и шум транспорта. В первом ряду восседали преподаватели — немолодые ученые люди. Две женщины и бородатый старик. Сам Разумовский за кафедрой что-то уверенно докладывал. До меня долетали легкие обрывки фраз: "таким образом", "следовательно, методика работы исправительного учреждения…" Шла защита диплома. Разумовский закончил. Седой декан поднялся со своего места и произнес: "Коллеги, по-моему, это твердая пятерка!"
В институтском коридоре Разума ждал Гребенюк.
"Поздравляю, Алешка! Что загрустил, педагог?" — "Какой я педагог? — хмуро откликнулся парень. — Настоящей-то работы не видел". — "Ничего, — улыбнулся Виктор Тарасович. — Увидишь! Самое главное, что тебе оказано большое доверие! Цени его, парень!"
Возник плацкартный вагон. Возле окна сидел Разумовский и что-то строчил в блокноте. За стеклом мелькали столбы и деревья. Кадр отступил, показывая несущийся поезд целиком.