Пленники Раздора (СИ) - Казакова Екатерина "Красная Шкапочка". Страница 79
В одном он был человеком — сыном, мужем, отцом, дедом, обережником… В другом — скитальцем, запутавшемся во множестве дорог, безнадежно ищущим путь к дому, к людям, которых покинул. Он не помнил их имен и лиц, не помнил, зачем ему непременно надо их отыскать. Знал лишь одно — искать нужно… Впрочем, и торопиться с этим уже ни к чему.
А явь его путалась, заставляя постоянно теряться в догадках — то, что так часто напоминает о себе, было ли с ним на самом деле? Мерещилось ли? Застенчивая девушка с короткими волосами, закрученными в легкие тонкие кудряшки — она улыбалась и пела. Он помнил, как она склонялась над старыми свитками и тень от длинных ресниц падала на нежные щеки. От этих воспоминаний теплело на душе… Кто она была? И где она теперь? С кем?
Не помнил. Но был счастлив.
Иногда всплывала перед глазами другая — с тяжелой русой косой и синими лучистыми глазами, с кожей сливочно-белой и красивыми мягкими руками. Лицо было знакомым. Но всё одно — Тамир не помнил имени. Да и казалось отчего-то — не нужно помнить. Незачем. И он снова не ворошил минувшее.
По ночам, во снах к нему приходила женщина — темноглазая, с волосами, тронутыми сединой. Что-то ласково шептала, касаясь головы. Гладила сухой ладонью от бровей к волосам, а он лежал, вытянувшись на лавке, положив тяжелую голову ей на колени. Закрывал глаза. Сердце трепетало. Пахло хлебом и домом, подошедшей опарой и печным дымом…
Тамир знал: если захочет, то, наверное, вспомнит, что связывало его со всеми этими женщинами. Но он не хотел. Он просто был счастлив.
Случалось, ему являлась девочка. У неё были светлые кучерявые волосы, разбитые коленки и исцарапанные руки. Она что-то говорила, и, хотя он не мог разобрать слов, тихая радость проливалась в сердце. Он играл с ребенком. Она забиралась к нему на колени, дергала за волосы, смеялась. Он её щекотал. И просыпался счастливее, чем засыпал.
Бывали мгновения, когда на него находила неведомая блажь, хотелось вдруг вспомнить то, что было после. Не вся же его жизнь состояла из радости? Что стало со всеми теми людьми, которые приходили к нему во снах? Ивор мешал. Повисала перед глазами чёрная завеса, будто каменная стена, которую ничем не прошибить. За этой стеной надежно пряталась память, и ворошить её Тамиру было нельзя. Или не хотелось. Да, вероятно, не только Тамиру, но и Ивору.
Тихая благодарность за это рождалась у колдуна в душе. Он понимал, что боится знать. Боится поднимать из забвения что-то иное.
Лесана снова и снова пыталась вызвать его на беседу, пробовала расспрашивать. Но говорить не хотелось. Ивор молчал. И Тамир молчал вместе с ним. Он понимал — обережница неразрывно связана со многим из того, что следовало забыть. А ему было так хорошо! Так легко. Он не жаждал вновь подставлять плечи под тот груз, который она несла, не желал смотреть на мир такими же погасшими глазами. Потом как-нибудь. Не нынче.
Они ехали из города в город. Жили то там, то здесь. Лесана отправляла грамотки Главе, беседовала со сторожевиками. Все это проходило мимо Тамира чредой однообразных событий. Каждый город казался похожим на предыдущий. Но в Радони будто всколыхнулось что-то в сердце. А в чьем — в его ли, в Иворовом ли — Тамир поначалу не понял.
Улицы Радони были узкими, а дома стояли не как в Елашире — за заборами. Избы тут выдвигались поперёд тына, выпячивая к дороге маленькие крылечки, которые сверху непременно накрывал узорный полукрышек.
Обережники шли по тесной улочке, когда Тамир вдруг почувствовал, как что-то дрогнуло в душе. Лесана в этот миг говорила с ним, но колдун уже не понимал — о чём. Он застыл, пытаясь осмыслить, что происходит и, чувствуя, как его словно расщепляет надвое, будто бревно, в которое вгоняют ударом кувалды железный клин.
Показалось — натянулась до предела и лопнула нить, соединяющая Тамира и Ивора. Тело с разумом. Разум с памятью. Память с душой. Он задохнулся от боли. Острой и внезапной. И одновременно с этим помстилось, как что-то вышвыривает его из тела или, напротив, заталкивает вглубь, делая лишь сторонним наблюдателем.
А потом глухой ужас, смешанный с тоской, затопил до краев.
Дом. Невысокий дом с крылечком. Просевшие ступени, за годы истертые ногами. Старый полукрышек. Дверь с деревянной ручкой, гладкой от множества касаний. И девушка, ждавшая за этой дверью. Он помнил её голос, её улыбку. А лицо забыл. Сколько лет миновало с той поры?
Тамир запрокинул голову — небо с белоснежными кучевыми облаками кружилось над ним всё быстрее и быстрее.
Это были не его воспоминания. Изба. Крыльцо. Дверь. Запах парного молока в сенях. Девушка.
Как её звали? Он забыл.
Она ведь стала его женой, у них даже родились дети. Трое или четверо? У него были и внуки. А потом всё закончилось — там, в Вадимичах. Для него закончилось. Или нет? Вот же он. Дышит, чувствует, видит и слышит. И сердце тяжкими болезненными толчками гонит по жилам кровь.
Но рядом нет никого, с кем можно было бы разделить боль. Боль одиночества и бесконечного пути. Его дети состарились и умерли, состарились и умерли внуки и правнуки. Нет больше в Радони того дома с покосившимся крыльцом и старым полукрышком. И людей тех, которые в нём жили, нет. Они давно стали пылью и прахом. Его никто не ждал, и ему некуда было идти. Душа рвалась из оков плоти, но те держали крепко.
Ноги подкосились, колдун упал на колени. Он скорчился посреди улицы, уткнувшись лбом в утоптанную жёсткую землю. Он кричал от боли, но с губ не срывалось ни звука.
Сильные руки вздёрнули его, принуждая подняться, отвесили две тяжелые пощечины.
— Тамир! — трясла его за плечи девка-парень с пронзительно синими злыми глазами. — Тамир!
— Нет больше Тамира, — прохрипел Ивор и добавил, сквозь рвущийся из груди смех: — Кончился.
Клёна сидела на широком подоконнике узкого окна Северной башни и смотрела вниз. Лашта сёк одного из провинившихся выучей. Свист хлыста отражался от каменных стен и метался меж ними, ударяясь и рассыпаясь эхом. Утро-то какое раннее и не лень ведь креффу. Поди, сильно вызверили.
Девушка видела, как крепкий парень молча вздрагивает под плетью. Жалко его. Неужто и Фебра вот так же сёк её отец? Наверняка ведь было… Лишь здесь в Цитадели Клёна осознала, как сильно менялся Клесх, приезжая в Лущаны. Другим становился. Здесь же словно каменел, в монолит обращался — ни слабинки, ни мягкости. Крепость взыскивала с обережников людское.
Тонкие пальцы теребили завязки на рукаве. Клёна собиралась с духом, чтобы пойти к Фебру. Ей теперь навещать его было больно. Думала, едва он начнёт поправляться и сердце у неё перестанет страдать и мучиться, ведь жив же… Но так нестерпимо было глядеть на него — исхудавшего, беспомощного, слабого! Так мучительно было видеть, как он учится тому, что умел прежде — сидеть, держать ложку…
Она замечала — ему неловко при ней. И — вот ведь мука какая! — гадала теперь: пойти или нет?
Ихтор удивлялся, глядя на парня, говорил:
— Уж не знаю, каким чудом ты поправляешься, видать, крепко о тебе Хранители радеют…
И правда. Рука, коей следовало повиснуть плетью, окрепла, меч ею держать всё же будет нельзя, но костыль — вполне. И глаз, которому прочили остаться незрячим, начинал видеть, и слух возвращался. Силы прибывали. Жаль, ногу новую зелье отрастить не могло.
Крепость духа закаляли в обережниках, и Фебр не стенал, не жаловался, не сожалел. Он был рад тому, что остался жив, рад тому, что выздоравливал, но при Клёне всякий раз менялся. Неуловимо для себя, но очень заметно для неё.
Она видела — её забота ему в тягость. Уйти следовало и не приходить больше. Девушка так и решила. И теперь свободные обороты пряталась тут — на последнем ярусе Северной башни. Быть среди людей оказалось слишком тяжко. Все ведь знали, как она бегала за Фебром, а теперь вдруг охладела. Небось, решили, что опамятовалась дурёха, осознала. Руста, поди, так точно и думал. Клёна с тоской размышляла о том, что надо бы переневолить себя, отступиться. Не выматывать парню душу. Зачем? Насильно мила не будешь…