Листок на воде - Дроздов Анатолий Федорович. Страница 27
— Пей! — сказала грозно.
Она не хотела, что смерть выглядела самоубийством — спасала меня от будущих страданий. Мгновение помедлив, я осушил половину кубка. Остальное допила она. После чего легла рядом и обняла меня.
— Скажи: «Я люблю тебя, маленькая! — попросила она, с трудом ворочая языком — яд начал действовать. Я тоже ощущал онемение во рту, но произнести слова сил хватило…
Маленькая ладошка трогает мой лоб. Это не Айя — Татьяна. Я снова в госпитале и даже той же палате. Татьяна ухаживает за мной, она внимательна и заботлива. Я товарищ Сергея, а все, что связано с Сергеем, для нее свято. Славная будет жена у поручика! Если, конечно, уцелеет в мясорубке, которую современники окрестили Великой войной, а потомки забудут через поколение…
В палате появляется Розенфельд. За его спиной маячит кто-то незнакомый в простой одежде мастерового. Розенфельд по-хозяйски усаживается на стул.
— Вы, конечно, хотите знать, почему живы? — спрашивает доктор, довольно улыбаясь. — Я отвечу: невероятное стечение обстоятельств! Во-первых, — он загибает палец, — поручик Рапота не повез вас на летное поле. И правильно сделал — вы бы истекли кровью! Сергей Николаевич посадил аппарат прямо у госпиталя. Поломал его, зато через пять минут вы лежали на операционном столе.
Ну, Сергей, ну орел! Тебя просили?
— Второе! — доктор берется за следующий палец. — Осколок пробил деревянную обшивку аппарата и вашу кожаную одежду, потеряв при этом часть силы. Однако он был еще силен и разрубил бы ваш кишечник на части. Но на своем пути осколок встретил это, — доктор извлекает из кармана часы, вернее, то, что ими когда-то было. Серебряный корпус изуродован и напоминает кривую плошку. — Осколок вбил часы вам в живот, но дальше не пошел. Механизм, естественно, рассыпался, все части оказались внутри. Я как увидел, так и понял: без часовщика не справлюсь. Где взять часовщика? И тут мне докладывают: есть, и в госпитале! Пришел навестить раненого родственника. Велю немедленно переодеть — и в операционную! Так мы и работали вдвоем: я доставал, а он на столе складывал, пока не собрали все: каждый осколочек стекла, каждую пружинку. Я взялся за иглу, когда он сказал: «Все!» Адам Станиславович Вишневский, прошу любить и жаловать!
Вишневский кланяется:
— Рад служить пану офицеру!
— Ну и, в-третьих, — продолжает Розенфельд. — Часы все же повредили кишечник, пусть и незначительно. Мне пришлось удалить с аршин тонкой кишки, но это не страшно — у вас еще много осталось! — он смеется. — Однако при таких ранениях содержимое кишечника изливается в брюшину, а это гарантированный перитонит. И что же? Ваши кишки оказались пусты! Совершенно! Вы что, постились?
— Понос. Денщик накормил тухлой рыбой.
— Это у нижних чинов понос, у офицеров — колит, — он снова смеется. — Однако следует признать: колит случился как нельзя вовремя. Не забудьте дать денщику на водку. Что мы имеем в итоге? Невероятное стечение обстоятельств, которое спасло жизнь прапорщику! Кто-то горячо молится за вас, Павел Ксаверьевич!
Некому за меня молиться…
— Вы забыли о четвертой причине, господин коллежский асессор!
— Какой? — он удивлен.
— О золотых руках доктора Розенфельда! Спасибо вам, Матвей Григорьевич! Спасибо, пан Адам!
Розенфельд протестующе поднимает руку, но по лицу видно: доволен.
— Случай и в самом деле уникальный, — говорит он. — Собирался в медицинский журнал написать, но опередили, — он достает из кармана газету. — Вот! Вы теперь знаменитость. Поправляйтесь, Павел Ксаверьевич! Как станете на ноги, милости прошу! Кабинет для вас открыт.
После ухода гостей читаю газету. Огромная статья: «Подвиг русских военлетов», как водится с «ятями» и «ерами» на законных местах. Все описано подробно, по всему видать — со слов поручика Рапоты. Полет во вражеский тыл, съемка штаба неприятеля. Добыты важнейшие сведения (откуда репортеру это знать?), тяжелое ранение летнаба… В центре внимания журналиста почему-то не летчик, посадивший аппарат у госпиталя, а раненый прапорщик. Изложена биография героя. Сын состоятельных родителей, учился в Лондоне, но с началом войны «по зову сердца» (как же иначе!) вернулся, чтоб «грудью стать на защиту Отечества». Отличился в окопах (опять мулька про германских офицеров), был приглашен в авиацию. О дуэли с князем автор не вспоминает, что и понятно — не вписывается в образ. Зато о крестике из рук Е.И.В. (Его Императорского Величества) два абзаца. Подвиги в воздухе — подробно и с деталями, перечислены высокие награды Отечества. Роковой полет… Автор писает кипятком от записки: «Прощай!» Герой не стал просить товарища спасти его (как будто мог), а сурово и просто сказал последнее «прости». Величие духа русского воина, вот то, что всегда отличало нас от гнусных германцев! Само провидение (привет вам, поручик Рапота!) вмешалось и спасло героя, который умирал с думой об Отечестве (ну, попадись ты мне, писака!). В центре газетной полосы — большой рисунок. Летчик в круглом шлеме передает пилоту блокнот, на странице которого большими буквами: «Прощай!» На белом листе — черные пятна, такие же черные капли падают с пальцев раненого. Надо понимать, не чернила, хотя впечатление именно такое. В итоге вывод: «С такими былинными воинами, как прапорщик Красовский, Россия неизбежно одержит победу!» От имени читателей (кто его уполномочил, интересно?) автор желает герою скорейшего выздоровления.
Твою мать! Хоть бы Розенфельда вспомнил! Стыдно перед доктором. Где б лежал «былинный герой», если б не он?
Статья имеет неожиданный эффект: меня награждают Георгиевским оружием. Видимо снимки оказались и вправду важными. У меня уже есть аннинское: знак ордена Анны, «клюкву», носят на эфесе оружия. У авиаторов это кортик, но я им пока не обзавелся. Рапоту представили к Георгию IV класса — за спасение офицера. Сергей рад, и радость его заразительна. Награду мне вручают в госпитале. Пришли все летчики отряда. Они купили мне кортик вскладчину. Знак ордена Святого Георгия привинчен к верхушке рукояти — эфес у кортика слишком узкий. «Клюкву» прикрепили к ножнам. Теперь это Аннинское и Георгиевское оружие одновременно. На изогнутом перекрестии выгравирована надпись «За храбрость». Не забыт и темляк из орденской ленты — желтые и черные полосы, серебряная кисть. Теперь я как петух индийский…
Сестры милосердия приходят проведать. Им интересно все: мое самочувствие, кортик с темляком, но более всего — извлеченные из живота часы. Изуродованный «Буре» ходит по рукам, вызывая почтительное изумление. Они очень славные, эти женщины. Почти все некрасивые, но с удивительным светом на исхудавших лицах. Я целую им руки, они смущаются и прячут их под фартуки. Кожа рук у них грубая и красная от частого мытья, они это знают и стесняются. Женщины везде хотят выглядеть привлекательно.
Татьяна ревниво следит за визитами. Она оберегает прапорщика от излишних волнений и просит, чтоб его не утомляли. На самом деле стремится быть со мной сама. Ей хочется говорить о Сергее, я самый подходящий для этого объект. Я рассказал все, что знал о поручике хорошего, но ей хочется еще. Она готова слушать о Сергее часами. Делиться чувствами Татьяна стесняется, только мечтательно улыбается. Улыбка делает ее лицо необыкновенно милым.
— Когда вы лежали в беспамятстве, — однажды говорит она, — то звали женщину. Имя необычное… — она смотрит вопросительно.
— Айя?
Она кивает.
— Сокращенно от Айгюль.
Татьяне очень хочется спросить, любопытство борется в ней с деликатностью и побеждает.
— Это ваша невеста?
— Жена.
Лицо у Татьяны изумленное: никто не знал, что прапорщик женат.
— Где она сейчас?
— Умерла.
— Павел Ксаверьевич, ради Бога!.. — Татьяна прижимает руки к груди. Она искренне огорчена: заставила вспомнить меня о грустном. Делаю успокаивающий жест:
— Это случилось давно…
За пятьсот лет до Рождества Христова. Но саднит, как будто вчера.