Листок на воде - Дроздов Анатолий Федорович. Страница 44

— Как она может похлопотать? Она же того-с, умерла.

— Вот! — кладу на стол сотенную и тычу пальцем в портрет. — Видите, императрица! Хлопочет!

— Шутник вы, прапорщик! — он смахивает бумажку в ящик стола. — Однако вы правы: императрице отказать нельзя! — он пишет резолюции на наших документах. — Ступайте на склад, все дадут.

— А то, что не додали ранее?

— Ну… — он закатывает глаза и жует губами. — Ежели императрица похлопочет снова…

Крохобор! Торбохват! Две сотни за два слова! Месячное жалованье офицера-фронтовика, причем, штаб-офицера. Раскатал губу, титулярный!

— Александр Третий тож великий император, — намекаю.

— Не скажите, прапорщик, вопрос спорный! — не сдается титулярный. — Лично я считаю, то таких, как Александр, против Екатерины два нужно!

Сторговались! Достаю четвертные билеты. Они отправляются следом за «Катенькой». Вопрос решен.

На провиантском складе солдаты грузят нам мешки с крупой, капустой, хлебом, носят картонные коробки со сливочным маслом и разрубленные по хребту туши. Ошалевший от изобилия, Карачун суетится и командует, куда класть. На вещевом складе получаем обмундирование и белье. Когда дело доходит до сапог, унтер-кладовщик упирается:

— Не дам! На сапоги должно быть отдельное указание!

— Здесь написано: «выдать все»! — пытается спорить Карачун. — Сапоги в списке!

— Мало ли! — не сдается унтер.

Карачун вздыхает и лезет в бумажник. «Синица» — билет в пять рублей, исчезает в ладони унтера.

— Грузите! — соглашается он.

Меня унтер совершенно не стесняется. Система укоренилась глубоко, выкорчевывать трудно. Лучший способ: собрать всех складских с интендантами, дать винтовки и направить в окопы. Желательно на передний край…

Во дворе пытаюсь возместить Карачуну потерю. Тот прячет руки за спиной.

— Ваше благородие, вы и так потратились! Представляю, сколько дали! Не только положенное, но и прежнее возместили. Дозвольте и мне поучаствовать!..

Дозволяю. В следующую неделю солдат моют, переодевают, проглаживают обмундирование горячим утюгом. Матрасы, набитые соломой, выносят на снег — морозить клопов, нары обдают кипятком. Ольга проводит медицинский осмотр. Солдатам он нравится. Барышня трогает их пальчиками, мажет зеленкой чирья и мозоли, ищет паразитов в головах. К тому же солдат отныне хорошо кормят: щи с мясом, каша с маслом, хлеб вместо сухарей.

— Ребята довольны вашей сестрицей! — говорит мне Синельников. — Очень довольны! Порядок навела, солдатом не гнушается — осмотрит, послушает, порошок даст. А поначалу ворчали: привез прапорщик сударушку! С удобством хочет воевать! Даже денщика вашего пытали: спите ли вместе? Тот подтвердил: порознь! Раз порознь — и вправду сестрица. Славная барышня!

Спим мы с Ольгой действительно порознь, но под одной крышей. Барышне одной жить нельзя: зайдет кто — и скомпрометирует. Барышне надлежит делить кров с родными, а ближайший родственник — я. Дочери благородных родителей положена прислуга, у нас прибирается и кухарит солдатка Мария. Она вдова, как многие женщины в местечке. Желающих служить за червонец в месяц много, но Нетребка привел Марию. Полагаю не случайно: Мария молода и красива, Нетребка за ней увивается.

Приказ Егорова выполнен: дом наш из лучших в местечке, здесь жила семья лавочника. Теперь лавочник мыкает горе, как семья Карачуна. Из прифронтовой полосы выселяют евреев: их мнят пособниками немцев. Шпиономания в армии и тылу цветет пышно. Местечко, считай, обезлюдело, пустых домов навалом. Армия вправе занять любой, мы и заняли. Лавочнику казна заплатит. В доме три комнаты: большая гостиная и две спальни. Гостиную отделяет от спален дощатая перегородка, в которой прорезаны двери. На перегородку меж спальнями лавочник поскупился, вместо нее — ширма. Зато есть железные койки — невиданная роскошь для глухого местечка. Койки узкие, зато нормальной длины. Местные кровати для меня слишком маленькие. Здесь принято спать полусидя, опираясь головой и плечами на огромные подушки.

Ширма — препятствие для взоров, но не для звуков. Ночами я слышу, как Ольга плачет. Я не утешаю: горе надо выплакать. По окончании наступления прошу у Егорова машину. Как раз подморозило, грузовик не буксует, а ехать не далеко. Коллежский асессор Розенфельд упокоился в братской могиле. Офицеров хоронят поодиночке, но здесь особый случай. Разрыв тяжелого снаряда… Могила слишком мала для братской.

Доктор с коллегами, вернее, то, что от них осталось, лежат под крестом. Таблички с именами нет, на кресты их не вешают. В соответствующих бумагах захоронение помечено. Кончится война, сделают памятник, объясняют нам. Не сделают… Могилы оплывут и зарастут, со временем землю распашут и посадят картошку. Власть в России захватят люди, помогавшие немцам победить. Им неприятно вспоминать о своем предательстве, проще объявить войну несправедливой. Почестей павшим не будет. Почести — напоминание о золоте, выданном немцами на революцию. Ольге я этого не говорю — ей и без того тошно. Она плачет и крестится.

Погода стоит сырая, промозглая, дует холодный ветер, Ольга простудилась. У нее жар и кашель, хрипы в груди; губы обнесло. Поначалу Ольга бодрится, пьет порошки, но потом сваливается. Градусник показывает сорок. Мария обтирает Ольгу водой с уксусом, но это не помогает — температура не падает. Ближайший врач в соседнем госпитале, но дороги развезло — не проехать. Карачун ищет лошадей, обещает доставить доктора к утру. Ольга бредит и не узнает нас.

Отправляю Нетребку в казарму, Марию — домой. Служанка перед уходом странно смотрит: что-то заподозрила. Запираю двери, окна занавешены. Если застанут или подсмотрят… Меня ждет «желтый дом» — и это в лучшем случае, могут подумать и другое. Наплевать. Ольга не доживет до утра: у нее пневмония, злокачественное течение. Если и доживет, то чем ее вылечат? Антибиотиков здесь нет. Это я притащил Ольгу в отряд, и здесь она заболела. Я обещал Розенфельду заботиться об Ольге, а вместо этого погубил ее. Я желал избавиться от горестных воспоминаний, и не подумал, какую цену придется платить.

Несу к постели Ольги таз с водой. Я делал это лишь однажды и то из любопытства. У меня тогда не получилось — я был ленивым учеником. Сегодня не получится тем более. Однако я хочу попытаться. Я не могу сидеть, сложив руки.

Ополаскиваю руки в тазу, вытираю полотенцем. Затем стаскиваю одеяло, задираю Ольге рубаху до шеи. Она в беспамятстве, и жалко стонет. Ее знобит, ей холодно. Светит керосиновая лампа. Ее тело худое и беззащитное, как у ребенка. Осторожно касаюсь пальцами грудины. Она вздрагивает — пальцы холодные. Потерпи, маленькая, потерпи!

Пальцы чувствуют жар, но пламени нет. Не получается! Притхви, добрый мой гурка, учил меня: «Огонь сам найдет дорогу. Он жадный и любит новую пищу. Перестань думать, сахиб! Пусть голова твоя лишится мыслей! Ты более не человек, ты — тростник на краю болота. Пальцы твои — корни тростника. Они находят огонь, как корни воду, и тот бежит по ним, как по полому стеблю».

Закрываю глаза. Я тростник… К сожалению, мыслящий тростник! У меня не выходит, я не могу отрешиться. Я желаю Ольге помочь, это лишнее. У тростника нет желаний. Он пьет воду и тянет из земли питательные соки. Ему легко, его не заставляют кочевать по телам. Я хотел бы стать тростником, очень хотел. Днем тебя согревает солнце, ночью освещает луна. Ветер колышет тебя вместе с собратьями, ты наклоняешься и шелестишь. Это хорошо и приятно — шелестеть на ветру…

Язычок пламени коснулся подушечки пальца или это мне показалось? Что мне пламя, я — тростник, растущий в болоте. Огонь трогает другие пальцы, словно проверяя: спит ли хозяин? Я сплю, огонь, я тростник, меня освещает луна, а в болоте кричат лягушки. Они совсем распоясались, земноводные, у них брачный сезон. Опасности нет, люди далеко…

Огонь медленно движется вверх. Это очень больно — ощущать огонь внутри пальцев. Но тростник не чувствует боли, он растение. Даже в пламени он не кричит. Огонь дополз к ладоням. Пора! «Если пламя проберется к запястью, ты умрешь! — учил меня гурка. — Но это не самое страшное. Умрет больной, потому как огонь к нему вернется. Его надо загасить!»