Призрак в кривом зеркале - Михалкова Елена Ивановна. Страница 20
В отличие от своего тихого рыжего друга Антоша был красавцем: высокий, с вьющимися темными волосами, с чеканным профилем и белозубой мальчишеской улыбкой… «У Антоши внешность героя», – говорила Роза Леоновна и была совершенно права, а Эльвира добавляла: «Соколову бы в фильмах сниматься!» Впрочем, он и хирургом был отличным.
Однако и красота, и профессионализм Антона Павловича меркли по сравнению с его обаянием. Сам он не понимал, какое впечатление производит, не упивался собою и от этого становился еще милее и симпатичнее. «Замечательный человек наш Антоша», – искренне говаривал Михаил Арнольдович, и с ним все соглашались. Антошу любили, и часть этой любви распространялась – совершенно заслуженно, надо сказать – на Борю Чудинова.
Все расчеты Эльвиры обернулись дымом, когда она поняла, что влюбилась в хирурга. Однако со свойственным ей практицизмом она сделала все, чтоб он не узнал об этом. Поэтому никто не мог с уверенностью сказать, соперничали ли сестры из-за Антона Павловича, – но то, что он нравился им обеим, казалось очевидным. Эльвире и Розе было по тридцать четыре года, Соколову с Чудиновым – чуть больше тридцати, и знакомые Шестаковых вполголоса судачили о том, как же сложатся две пары и сложатся ли вообще.
Дело несколько осложнялось тем, что при всем своем обаянии и исключительной внешности Антоша был несколько мягковат и даже инфантилен. Собственно, уменьшительно-ласкательное его прозвище произошло именно из-за покровительственного отношения к нему сестер, да и всех остальных тоже. Там, где другой брал бы кавалерийским наскоком и добивался успеха, Антон Павлович терялся, колебался и в результате оставался ни с чем. В сложных ситуациях Антоша, не зная, что ему делать, приходил советоваться к сестрам, и они принимали в нем живейшее участие, наставляли со всей женской мудростью (здесь был в основном вклад Эльвиры).
Всеобщее мнение гласило, что именно эти инфантильность и нерешительность мешали Соколову определиться, кто из сестер ему нравится больше. Ничем иным невозможно было объяснить, что после года знакомства он еще не сделал предложения ни одной из них. В больнице у него ни с кем не закрутился роман, об этом знали точно, а больше Антон Павлович нигде не бывал. Кроме дома Шестаковых.
– Я как раз в то время поселился в Тихогорске, – проговорил Корзун, закуривая вторую сигарету. – Работа у меня была разъездная, и домой я возвращался нечасто. Но друзей Шестаковых помню очень хорошо, к тому же сестры приглашали меня в гости, и пару раз я бывал на этих самых журфиксах. Тогда, в конце восемьдесят девятого года, все стремительно менялось, и в воздухе было, знаете, ожидание огромных, невероятных перемен. Казалось, что вот-вот начнется новая жизнь и нужно жить как можно быстрее… Даже журфиксы устраивались уже не раз в две недели, а еженедельно, и мне казалось, что сестры все чаще впадают в состояние несколько нездоровой взвинченности. Одно время я наивно полагал, что причина – в событиях, происходивших в стране, однако в конце концов до меня, наивного, дошло, что все гораздо проще.
– Дело было в Антоне Соколове, так?
– Да. Думаю, исключительно в нем. Я однажды услышал, как Эльвира и Роза ссорились и в разговоре звучало его имя. И в их отношениях даже мне, человеку чужому, чувствовалось напряжение.
– Кто из сестер вам больше нравился? – неожиданно спросил Илюшин.
Валентин Ованесович сбил пепел с сигареты, который ветер сразу подхватил и рассыпал над цветочной грядкой.
– Роза, – сказал он наконец. – Она была… мягче, что ли. Сестры очень отличались по характеру: Эльвира – целеустремленная, собранная, с азартом в глазах. Роза – расслабленная, неторопливая. И обе были удивительные красавицы, из таких, от которых мужчинам сложно отвести взгляд. Правда, Роза была несколько инфантильна, фактически – пятый ребенок при Эльвире. Они чувствовали себя как рыбы в воде в той обстановке восхищения, почитания, влюбленности, которая сложилась за время этих… журфиксов. Конец им положила та трагедия, что случилась в девяностом. Вы, наверное, знаете.
– Нет, не знаю, – отозвался Макар удивленно. – Какая трагедия?
– «Трагедия» – это я, пожалуй, громко сказал. Хотя по масштабам Тихогорска дело, конечно, получилось очень шумное и преступника искали, можно сказать, всем городом. Уровень преступности здесь очень низкий, город и сейчас спокойный, и тогда, в девяностом, был тихим. Это уж после началось… криминальные стычки, дележ собственности…
– Кого-то убили в девяностом году? – догадался Илюшин и покосился на Корзуна, опасаясь, что тот ударится в воспоминания о «бандитских девяностых».
– Бориса Юрьевича, – вздохнул Валентин Ованесович. – Чудинова, терапевта.
– Друга Соколова?
– Его самого. Про убийство я вам напрасно сказал, потому что так и не смогли узнать, случайно ли его та машина сбила или специально… Я думаю, что первое, потому как помню Борю и уверен: врагов у него быть не могло. Тогда, в самом начале девяностого года, мне исполнилось тридцать два, и с Борькой мы оказались ровесниками. Он нравился мне больше остальных. В нем, знаете ли, была какая-то внутренняя чистота и прямота, и человек он был, безусловно, порядочный. Он тоже, похоже, мне симпатизировал… К тому же мы оба сошлись на почве любви к рыбалке. Правда, разговоры наши имели характер чисто теоретический, но в любом случае приятно встретить единомышленника, согласитесь! И когда вечером третьего февраля нашли тело…
Корзун замолчал, старательно вмял окурок в жестяную банку, пристроенную возле ножки скамейки.
– Метель страшная мела в том феврале, – сказал он наконец. – Весь февраль. Конечно, все следы занесло.
Метель в феврале только наступившего тысяча девятьсот девяностого года мела страшная, начиная с самого первого числа, а точнее – с ночи тридцать первого января. Снегоуборочная техника работала не переставая, и все равно к вечеру дороги утопали в снегу. Люди старались не выходить из квартир без серьезной надобности: под снегом подстерегал гололед, зима свирепела с каждым днем, бесилась, дико выла за стенами, обрушивала колючий снег на прохожих. Вслед за метелью ударил холод, державшийся сутки, а затем снова потеплело и завьюжило. Протекавшая через Тихогорск узкая река Суряжина из-за своего бурного течения не замерзала – сизая вода ее мелькала среди сугробов, возвышавшихся по берегам.
Неподалеку от дома Шестаковых был спуск к Суряжине – там выходил из земли родник, из которого местные жители брали воду. Городская администрация, несмотря на просьбы горожан, все никак не могла благоустроить площадку перед родником, и вода стекала на землю. В результате в сильные холода снег и расчищенная земля схватывались льдом, спускаться на который рисковали немногие – жутковатая Суряжина облизывала замерзший берег в десяти шагах от трубы родника, и упасть в нее никому не хотелось.
Днем третьего февраля по городу разнеслась страшная новость: Татьяна Любашина покончила с собой – утопилась в речке, как раз под родником. Ужаснее всего было не то, что утопилась – это как раз знающих людей не удивило, потому что характер у Таньки-шалавы был дикий, неуравновешенный, – а то, что оставила она после себя трехмесячную Сонечку. Правда, быстро разобрались, что в Анненске живет двоюродная сестра Таньки с мужем, и девочку отдали ей.
Дом Шестаковых притих после этого известия, потому что утопившаяся последние три года занимала комнаты на первом этаже – те самые, в которых когда-то жил учитель биологии.
Не везло сестрам Шестаковым с жильцами этой квартиры: сначала завистливый ехидный учитель, затем Татьяна… Пожалуй, доведись сестрам выбирать нижнего соседа, они бы остановились на учителе, а не на дворничихе Таньке, но выбирать им не дали.
По утрам Любашина мела улицы, а вечером строчила на старой швейной машинке, и даже была у нее кой-какая клиентура – из тех дамочек, которых не останавливала от общения с Танькой ее репутация. А репутация, надо сказать, была паршивая, потому что поведение Любашиной многие называли легкомысленным, а некоторые говорили прямо: развратная она девка, Танька из шестаковского дома.