Призрак в кривом зеркале - Михалкова Елена Ивановна. Страница 25

На лице Светланы отразилось колебание – Яков Матвеевич и не сомневался, что с этой стороны она свой план не обдумывала.

– Учительница в школе должна детей учить, так? – продолжал он размеренно. – Только у нее, у этой учительницы, тоже своя жизнь есть, и ей хочется сделать ее поинтереснее. Вот она и будет твоей дочери косточки перемывать с другими такими же учительницами, на тебя с любопытством посматривать, когда ты на родительское собрание придешь: «Как, мол, вы, Светлана Яковлевна? Окрутили нового мужика или так и ходите глупой разведенкой?»

Светлана залилась краской, сидела, не смея поднять на отца глаза.

– А захочешь вернуться к мужу, перебесившись, – веско говорил Яков Матвеевич, – так во второй раз над тобой город будет смеяться. А у тебя от этого истерики начнутся, станешь на ребенке срываться. Или ты думаешь, это так просто вытерпеть? Нет, голубушка моя, для этого такая сила характера нужна, какой ни у меня, ни у тебя нету!

– У тебя-то как раз есть, – всхлипнув, возразила дочь. – Ты, отец, против любого общественного мнения мог бы пойти!

– А зачем против него идти, скажи на милость? Ты сама подумай, Света, ведь это важно – что о тебе другие люди подумают. Учительница та же, медсестра, начальница твоя… И не слушай дураков, которые будут тебе говорить, что ты, мол, сама по себе, живи своим умом! Ты в обществе живешь, так? Не на хуторе, не в чащобе… Значит, прислушивайся к другим людям, старайся жить так, чтобы они тебя уважали, а не смотрели, как на эту… Санта-Барбару, да.

Светлана не ушла от мужа, а через полгода у них и вовсе все наладилось. Правда, этому Яков Матвеевич еще раз поспособствовал: тайком от дочери вызвал к себе зятя и побеседовал с ним по душам. И ведь никакой великой мудрости не открыл, ничего нового не сказал – все тысячу раз говорено-переговорено: жене нужно ласку и любовь показывать (женщины – они по-другому чувствуют), для нее нужно стараться дома орлом выглядеть, но в то же время жена должна знать, что главный в доме всегда мужчина… Женщина, которая главной делается, становится как бешеная кобыла: куда понесет – сама не знает. И окружающих потопчет, и сама сдуру башку о ближайшее дерево размолотит.

Вроде все ясно и учить-то тут нечему, но зять слушал внимательно – с чем-то спорил, а где-то только головой кивал – и ушел от Якова Матвеевича с совсем другими мыслями в голове. Афанасьев посмотрел потом на их семью и порадовался: и Светка ходит счастливая, о втором ребенке поговаривает, и Кирилл ее доволен.

– Пообтешутся еще друг об друга, – проговорил Афанасьев, и собака, лежавшая за забором, вскинула лобастую башку и сонно взглянула на него – не зовут ли, не предлагают ли зайти в дом.

Яков Матвеевич усмехнулся и покачал головой: нечего собаке в доме делать, место собачье – на улице. Морозы если только зимой ударят… Да когда они были в последний раз, те морозы?

Он закурил, опустился на ступеньку. Разморенное доброе его состояние вдруг куда-то исчезло, и накатило вместо него что-то черное, гнетущее. Словно кто-то злобный сказал в ухо Афанасьеву: мол, жить тебе осталось всего ничего, да и жизнь у тебя была так себе – жалкая да бестолковая. Яков Матвеевич аж передернулся и, чтобы избавиться от наваждения, снова заставил себя вызвать в памяти встречу в ресторане. Но воспоминание пришло и схлынуло, ничего не оставив за собой, кроме вязкой тоски. «Да что ж такое-то?»

Впору было думать, будто Якова Матвеевича за одну минуту кто-то сглазил. Хоть он и не особенно верил в эти глупости, но тут другое объяснение и придумать сложно: так хорошо он себя чувствовал, так душевно, и вдруг раз – и пропало. Афанасьев посмотрел на псину и сплюнул от злости на самого себя: старый дурак, какая только ерунда в голову не придет! Нечего в себе копаться – чай, не грядка. Возраст уже подошел, никуда от него не денешься – может, какая-нибудь кишка заболела, и в голове тут же отозвалось таким вот странным и неприятным образом.

Успокоив себя, Яков Матвеевич встал, бросил последний взгляд на собаку, подумав, что непременно нужно будет ее к себе взять, если доживет до зимы… И вдруг понял, от какого подсознательного воспоминания исчезла вся радость, что принес он сегодня домой.

Последняя холодная зима – такая, чтобы с настоящими холодами, с метелями и вьюгами, выстужавшими все человеческое тепло, – случилась в том проклятом, проклятом, проклятом девяностом году.

В девять вечера Илюшин осторожно выглянул из своей комнаты, оглядел коридор, внимательно прислушиваясь. Он собирался подняться на чердак, и ему вовсе не нужны были соглядатаи в лице щуплого Эдика или неторопливого Леонида, до поры до времени притворяющегося ленивым и неповоротливым. Но в доме стояла тишина. «Последнее время я только и делаю, что прислушиваюсь», – подумал он, выключил звук у телефона и медленно пошел по плохо освещенному коридору в сторону лестницы, гадая, что мешает Эльвире Леоновне вкрутить яркие лампочки. «Чертов сумрак… И сквозняки, от которых колышутся шторы, а на стенах пляшут тени… Неудивительно, что бедной Заре Ростиславовне почудилось неизвестно что».

Но зеленая штора в конце коридора не колыхалась, висела неподвижно, словно окно занавесили не тканью, а бумажной декорацией, имитирующей материю. «Что в этом доме декоративное, а что – настоящее, не так-то просто понять. Мебель, посуда, скатерти… Люди».

За спиной Макара раздался едва уловимый звук – словно кто-то глубоко вдохнул и надолго задержал дыхание, – но стремительно обернувшийся Илюшин ничего не увидел. «Сквозняки…»

Идя по коридору вдоль закрытых комнат, Макар начал ощущать в себе ненависть к дверям – во всяком случае, к дверям этого дома. Пустота, обнаруживающаяся за ними, была обманкой, ловким фокусом иллюзиониста, дурачившего наивную публику. Илюшина не покидало чувство, что в каждой двери, мимо которой он проходит, есть невидимый ему глазок и возле каждого глазка стоят бесплотные молчаливые люди. Кто-то по-прежнему наблюдал за ним, как и в столовой, – Илюшин ощущал это спиной и затылком. Ковры, по которым так легко идти бесшумно, скрипящие лестницы, много старых предметов – очень старых, старше большинства живущих в доме. «Почему Шестакова не хочет продать дом? Неужели он и в самом деле приносит ей такой доход, что она не может с ним расстаться?»

Эти двери, не пропускающие звуки, такие одинаковые, плотно притворенные… Пустые комнаты, в которых должны останавливаться постояльцы – но не останавливаются. «Эльвира Леоновна сказала, что не сезон. В санатории оборваны все объявления о комнатах, сдающихся в городе, а Шестакова говорит – не сезон. Почему здесь никто не поселился, кроме меня?»

Когда-то здесь жили люди… много людей. Семья военного, учитель биологии, несчастная гулящая девица с первого этажа, ее грудная дочь, два старика, ставшие еще при жизни невидимыми, как призраки. «От них не осталось почти никаких предметов. Разве так бывает – чтобы после двух стариков не осталось почти ничего?»

Против воли в голову Макара приходили странные, не свойственные ему мысли и впечатления: он живо представлял себе учителя биологии – сухого, с бородавкой под носом, ненавидевшего скользкого и почти всемогущего мужа Эльвиры Леоновны. «Почему она не вышла замуж второй раз? Неужели так сильно любила того хирурга, Соколова?» Макар представил, как веселились на втором этаже по субботам, как ставили музыку и, может быть, целовались по углам, как играли в фанты и два человека старательно делали вид, что веселятся ради самого веселья, а не потому, что отчаянно пытаются устроить свою судьбу. Впрочем, только ли два?

Терапевт Борис Чудинов, сбитый насмерть в феврале девяностого года, – чего он ждал от этих встреч? В кого из двух сестер он был влюблен? Что они обсуждали с веселым красивым Антошей, возвращаясь домой, слегка подвыпившие, переполненные впечатлениями вечера? Тихогорск – такой скучный город, а Эльвира и Роза наверняка были обаятельны и интересны… Но у одной сестры четверо детей, а другая совершенно свободна и также прекрасна. «Почему же Роза уехала?»