Карьер - Быков Василь Владимирович. Страница 54
Они старались не говорить о будущем, о том, что их ждет завтра или даже сегодня к вечеру, ночью. Они жили настоящим, каждым мгновением, ибо только это мгновение принадлежало им. Завтра для них могло не быть вовсе, вчера было давно и тоже принадлежало не им, хотя они и вспоминали о нем. Обувью Агеев больше не занимался, местечко, похоже, игнорировало его сомнительное сапожное мастерство, и он, несколько раз недолго постояв в беседке, больше там не показывался. Питались картошкой. Последние дни приспособились печь ее в золе, в прогоревших углях на кухне — печеной картошка казалась вкуснее, а главное, питательнее. Однажды Мария сварила бураков с грядки, и они ели их два дня — горячие и остывшие. Днем большею частью сидели на чердаке возле слухового окна, дав волю накопившейся нежности, вздохам, объятиям и поцелуям. Разговаривали шепотом или вполголоса. Впрочем, он больше молчал, Мария же способна была щебетать, не переставая, и он изредка останавливал ее: «Тише…» Рана у Агеева почти затянулась, только из нижнего конца разреза сочилась гнилая сукровица, повязка слегка промокала. Он уже довольно уверенно стал ступать на левую ногу, хотя, когда поспешал, хромота его становилась заметнее, и он старался идти медленнее, иногда с помощью палки.
В тот день, как всегда поутру, они перебрались из сарайчика на чердак, поели вчерашней картошки. Может, по причине бессонной ночи Мария была не в духе, молчала, картошки почти не ела, больше подкладывая ему, часто вздыхала. Они сидели на разостланном одеяле под слуховым окном, она уголком одеяла прикрывала голые ноги и вдруг спросила его в упор без всякой связи с тем, о чем они только что разговаривали:
— Олежка, а ведь мы погибнем?
Он удивленно взглянул на нее, в ее большие глаза, в которых застыли боль и ожидание.
— Что ты? Почему ты так?
— Я хочу знать, что нас ждет в скором будущем.
— Что ждет, кто ж тебе скажет. Я разве знаю. Но мы будем жить. Иначе и быть не может.
— А немцы?
— Что немцы?
— Немцы нас победят?
Вот чудачка, подумал он, о чем она беспокоится! Впрочем, разве не этим самым был обеспокоен и он. Но он даже на минуту не мог позволить себе согласиться, что их существование обречено, что победа будет за Гитлером. Он гнал от себя эти подлые мысли — независимо от того, как оно будет на деле, он должен был верить в нашу победу. Конечно, оба они могут запросто не дожить до этой победы, но это уже другой вопрос и на него должен быть найден другой ответ.
— Вот что, Мария, — сказал он решительно. — Никогда немцам не победить нас, потому что…
— Почему?
— Хотя бы потому, что… Что Россию никогда и никто не побеждал. Это невозможно.
— А татары?
— А что татары? Временные захваты. Так и Наполеон временно захватил Москву. Но временно. Навсегда невозможно.
— Ты в этом уверен?
— Абсолютно. Не сомневаюсь ни на минуту.
— Ну спасибо, — сказала она, подумав, и откинулась на локоть. — А то… видишь ли… Кажется, я забеременела.
— Вот как!
Не зная еще, обрадоваться или опечалиться, он обнял ее за плечи, привлек к себе, тихонько погладил по волосам. Чувства его были не готовы к такому обороту дела, но трезвый, всегда бодрствующий ум уже вынес свое суждение, которое было похоже теперь на трудный, печальный вздох: «Ох, не к добру это!» Оно и впрямь не к добру, но что в это лето и осень было к добру? Все на беду, на погибель, в неразберихе, горе и смятении.
— Ладно, — сказала она, осторожно высвобождаясь из его объятий. — Ты только не кори себя. Если что, я сама виновата. Лучше расскажи о себе.
— Что тебе рассказать?
— Ну как ты жил? Расскажи про свою маму. Где она? Жива?
— Была жива. И отец был жив. Но что рассказывать? Колхозники они…
— А как ты командиром стал? Наверное, училище окончил?
— Училище, конечно. Но это просто. У меня, видишь ли, дядя военный был. Иногда приезжал в отпуск. Вот я и нагляделся на него, подался в училище. Военное дело трудное, но я любил. Да что там! Лучше ты расскажи о себе. Ты в Минске родилась?
— В Минске. Понимаешь, я росла между отцом и матерью, можешь себе представить такое? Дело в том… Дело в том, что более неподходящих друг другу людей, чем мои родители, трудно себе и представить. Отец из крестьян, окончил учительскую семинарию, долго учительствовал, потом перешел в Инбелкульт — был такой в Минске. Отец всегда жил в народной стихии — фольклоре, истории Белоруссии. Вечные исследования, летописи, старая литература, потом пошли экспедиции. Разговаривал дома или там на улице, в трамвае, в магазине только по-белорусски. Многие на него оглядывались, в городе оно ведь не принято так, по-деревенски. А он из принципа. А вот мама моя, хотя тоже происходила из крестьянской семьи, но пожила в городе, и так, знаешь, полюбилось ей городское, что все прежнее, деревенское возненавидела. Она тоже из принципа не могла принять ничего, что хотя бы отдаленно напоминало деревню. Не признавала ни песен, ни сказов — никакого фольклора, не терпела мужиков, деревенской грязи в распутицу, даже деревенских животных. Ну, а уж как она потешалась над речью белорусской — тут у нее просто талант был сатирика. У отца было много знакомых крестьян — ну, там, как ездил в экспедиции, так всем давал наш минский адрес, — и вот иногда зимой подъезжают сани, заявляется мужик или два сразу, в кожухах, лаптях да еще мокрые, в снегу. Отец их раздевает, ведет в кабинет, в лаптях, конечно; а там длинный разговор, иногда и чарочку примут. Но мать туда ни ногой, отец сам их обихаживает. Малую меня мать пускала поглядеть-послушать, а как подросла, запретила ходить. Но, видно, поздно. У меня такой интерес появился, что я этих дядек всех до сих пор помню. Ну и как-то после шестого класса поехала с отцом в экспедицию. Помню, на Полесье, к коммунарам. Мать собралась в Сочи, меня с собой брала, а я уперлась: хочу на Полесье. Столько о нем слышала из разговоров, от отца. Скандал был, ревела, но добилась своего — поехала с отцом. А мать укатила к морю с подружкой, женой одного ответработника из ЦИКа.
— А как вы там жили, в экспедиции?
— О, там был рай! Где-нибудь в лесной деревеньке, квартира у какой-нибудь тетки Луши или тетки Альбины, а у той корова с телкой, лошадь, собака, овечек с ягнятками штук восемь, поросят, цыплята. Страх, как было интересно! Подружусь, бывало, с ребятами, в ночное ездим, лошадей пасем. В речке купаемся, раков ловим, ну и рыбу, конечно. А цветов сколько в поле, на лугу. А лес! Какие леса там — ягод, грибов полно. Нет, я и сейчас не могу спокойно вспоминать все это. Я же и сюда вот к двоюродной сестре приехала за ягодами ходить. Так ягоды люблю собирать. И вот пособирала…
Мария замолчала и всхлипнула — тихонько и один только раз, Агеев нежно провел рукой по ее плечу, она сглотнула слезы и скоро успокоилась, улыбнулась ему с тихой печальной радостью.
— Ну все, ничего… И вот, понимаешь, кроме всего, отец меня приобщил к своей стихии — собиранию народной мудрости, разных там фразеологизмов, пословиц, преданий. И песен. Жнивные, колядные, свадебные, обрядовые и еще бог знает какие. Он знал. Ну и я тянулась и даже несколько песен сама записала от теток и бабок на Любанщине. Вот послушай.
Мая матуля забедавала:
Дзе мая дачка заначавала?
Заначавала у цемным бару Пад калиною, Пад калиною, Белыя ручки пад галавою, —
пропела она тихонько, почти шепотом, мелодично и горестно. — И еще помню. Спеть? Можно?
— Нет, знаешь, все-таки слышно. А вообще хорошо ты это — по-белорусски.
— Да, знаешь, за лето, бывало, так привыкну к белорусской речи, что, когда вернусь в Минск, долго еще не могу перейти на русский. Мама ужасается, ругает меня, отца. А я тогда нарочно. Мне — пожалуйста, а я — кали ласка, мне — до свидания, а я — да пабачэння, мне — платье, а я — сукенка. А что? Разве хуже? Такой же славянский язык, как русский или украинский, не лучше и не хуже, а равноправный.
— Это ты молодец, — сказал Агеев. — А мне, знаешь, деревенскому, в армии пришлось… помучиться. Пока отвык от своего, русским овладел. И потом еще долго дразнили «трапка, братка».