Болото - Быков Василь Владимирович. Страница 3
– Боговизна? Да там, – махнул рукой Костя в сторону леса. Огрызков нахмурился, подумав, не туда ли этот подросток показывает, откуда они шли ночь? Но что же тогда получается? Скверно тогда получается... Хотя пусть разбирается командир, который ведет их, похоже, не зная куда.
– Ты это... Пройдем со мной. Тут недалеко.
Костя озабоченно оглянулся на коров, но, кажется, все были поодаль от ржи, и он тихонько пошел за Огрызковым, которого сразу и без сомнений принял за партизана. Все дожидался, что тот сообщит что-то важное или, может, покажет. Но Огрызков молча вел его краем нивы, как вскоре понял Костя, к недалекому березнячку. В не очень рослой здесь ржи оставался заметным их след, и Костя подумал, что нельзя было мять несжатую рожь. В деревне за это всегда ругали.
Подойдя ближе к березкам, Костя увидел еще двух военных, спокойно отдыхавших в тени. Отца здесь не было.
– Вон деревня Скрипачы, – подходя, сообщил старшина, и Гусаков недовольно насупил брови.
– А это кто?
– Это пастух.
Минуту командир настороженно и молча сидел на траве.
– Где Боговизна – знаешь? Урочище Боговизна?
– Так знаю, – не сразу скромно отозвался паренек.
– Пусть покажет, в какой стороне, – предложил и выжидающе умолк Огрызков.
– Ну там, – снова показал Костя в сторону леса.
– Видели? – сказал Огрызков. – Что же тогда получается, командир?
– Ерунда получается! – согласился Гусаков. – Если этому верить.
– Но нельзя и не верить.
Костя тем временем молча стоял напротив – что он мог им сказать? Кто в здешних местах не знал, в какой стороне Боговизна, куда бабы каждое лето ходили за ягодами, осенью – за грибами. Как-то перед войной во время зимних каникул Костя возил туда подшитые резиной валенки, когда отец с колхозной бригадой работал на лесозаготовках. Ехали на санях, через плохо замерзшее болото, возле речки едва не свалились в трясину. Тогда с ним был дед Богатенок, знавший на болоте все летние и зимние стежки. Дед умер в самом начале войны.
– Вот пусть парень и проведет, – предложил Огрызков. – А то самим как бы снова не вляпаться.
Гусаков напряженно размышлял о чем-то, испытующе-сурово уставясь в Костю.
– Проведешь до Боговизны, – наконец решил он.
Косте вдруг стало жарко от предчувствия того, что в его жизни что-то круто меняется. Он только не понял, в какую сторону – худшую или лучшую. В то же время явственно ощущал, что все это очень не вовремя. Ведь он на пастьбе, а там коровы, с которыми осталась одна Августа. Наверно, уже ругает его на все поле...
– Так я коров пасу, – несмело возразил он командиру, которого уже признал по его приказному тону и офицерскому снаряжению – портупее, пистолету на боку. Командир, однако, его возражение оставил без внимания. Поднявшись на ноги, он уже прилаживал на себе свою ношу – зеленый вещмешок и полевую сумку. То же самое проделали и его спутники – тот, помоложе, что привел его сюда, и пожилой с виду дядька с красным, словно обожженным, лицом и с тугой брезентовой сумкой на боку.
– Твой отец где? – сдвигая наперед увесистую кобуру, спросил командир. – Или нет отца?
– В партизанах, – тихо сказал Костя, не зная, сказать им правду про отца или пока промолчать. Но командир не спросил ничего больше, и он промолчал.
– Полиции у вас много?
– Так нет полиции. Полиция в районе, за восемнадцать километров. А у нас и старосты нет. Как партизаны застрелили...
– Хорошо, – наконец сказал Гусаков. – Тогда шагом марш!
– Але ж у меня коровы, – снова напомнил Костя.
– Обойдутся без тебя коровы! – решительно бросил командир. – Ты веди. В каком направлении?
– Да вон – через лес.
Еще не все понимая, Костя неспешно пошел по меже в сторону леса. На ходу оглянулся – стадо отсюда не было видно. Ненужный теперь кнут сунул под заросший травой обмежек, и парню сделалось не по себе – наверно, не надо было ему соглашаться. Но ведь это советские партизаны, такие же, как где-то пропавший его отец, им надо помочь, дело у них опасное и ответственное. Может, не разбегутся его коровы. Августа как-нибудь управится...
Вскоре они вошли в лес, и Костя свернул с дороги на едва заметную в зарослях стежку – повел напрямик. Вплотную за ним быстро шагал Гусаков, немного поодаль – Огрызков. Последним, заметно отстав, шел с нагруженным вещмешком и санитарной сумкой фельдшер Тумаш.
Сосновый, пронизанный солнцем бор вызывал тихое умиление в душе уставшего фельдшера, до того воевавшего на знойном, степном, пыльном юге. Здесь его душа отдыхала, впитывая привычную с детских лет благость, которую источали эти медноствольные сосны, кустистые заросли орешника, весело зеленевшие между ними нежнолистые березки. Летнее утро вобралось в самую силу, но в лесу было не жарко, – из обросшего бузиной и ольшаником овражка тянуло ночной прохладой. И все же Тумаш стал потеть, потело его некогда обгоревшее лицо, шея и даже голова под пилоткой. Одно плечо привычно ныло под лямкой санитарной сумки, на другом висела вовсе не легкая его СВТ. Как фельдшеру и младшему лейтенанту ему полагался по штату пистолет «ТТ», в крайнем случае револьвер системы «наган». Но в госпитале перед отправкой, по-видимому, не нашлось пистолета, и он вынужден был вооружиться самозарядной винтовкой. Вдобавок к немалому грузу медикаментов в сумке пришлось засунуть в вещмешок четыре пачки толовых брикетов, пакет взрывателей к ним и двенадцать гранат-лимонок в качестве подарка для партизан. Подарок – это хорошо, размышлял уставший за суматошную ночь фельдшер, только таскаться с ним по белорусским лесам – небольшое удовольствие. Хорошо еще, что им повезло с приземлением, а попади они в бой, как бы не пришлось Тумашу взлететь на небо. С таким его грузом последнее было весьма возможно.
В общем, Тумаш имел все основания быть недовольным как собственной судьбой в целом, так и не совсем обычным назначением его в партизаны. Кто и когда назначил его в тыл к противнику, Тумаш не знал и теперь, наверное, уже не узнает. Прежде он воевал в танковом корпусе – вытаскивал обгоревших танкистов из подбитых машин, пока не обгорел сам. Обгорел, в общем, основательно, особенно лицо и руки, которые даже спустя десять месяцев после памятного боя под Калитвой саднили и болели, особенно в жаркую погоду на солнце. Хотя все зажило, наросла тоненькая, сморщенная кожица, затянулась на ранах. Бровей у фельдшера не стало совсем, ушные раковины уменьшились до минимальных размеров – скукожились, как говорила хирург Митина, лечившая в московском госпитале его ожоги. Подлечившись, Тумаш стал помогать в ординатуре в качестве брата милосердия. То было дело знакомое, он не нарекал на новую службу и не рвался на фронт, как некоторые из молодых, считал, что свое отвоевал. За восемь месяцев ему досталось на войне под завязку.
Но где-то вспомнили, спохватились – засиделся фельдшер в тылу. Утречком в понедельник прибежала комиссар госпиталя – быстро, срочно получить аттестат, оружие, боеприпас и – на аэродром. Через двадцать минут – отправка. И без разговоров! Он давно привык, что в армии все – без разговоров, и, в общем, всегда был готов к наихудшему. Но все-таки хотел и, наверно, имел право знать – куда? Этот вопрос, однако, остался без ответа – такой строго засекреченной оказалась его отправка. Все ему отвечали: там скажут. Но где – там и кто скажет?
Конечно, не через двадцать минут, но часа через три он был готов, получил, что полагалось, и даже недолго подождал возле проходной. Приехал грузовик, полный военных. Взобраться в высокий кузов с его немалым грузом было тяжеловато, но кто-то подал руку, поддержали сзади. Очутившись в крытом брезентом кузове, фельдшер удивился – куда он попал? Отовсюду на него смотрели молодые девичьи лица под новыми пилоточками, со снаряжением на узких плечиках, все с вещмешками. И кто такие? – мысленно удивился Тумаш, подумав сперва: медицина. Оказалось, не медицина, а связь: радистки, телефонистки. Но куда? И разве он, фельдшер, тоже с ними? Но – там скажут.