После тебя - Мойес Джоджо. Страница 4

– Нгет… – Я давлюсь словами. Язык заплетается. Точно у пьяной. – Нгет, я не гхотела…

– Я знаю. Лу, ты поступила так жестоко. Я не могла…

– Не сейчас, милая, хорошо? – трогает ее за плечо папа.

Мама замолкает. Отворачивается и смотрит в пустоту перед собой, затем берет меня за руку:

– Когда нам позвонили… Ох! Я испугалась, что ты… – Она снова хлюпает носом, прижимая платок к губам. – Бернард, слава богу, что она в порядке!

– Конечно в порядке. Она сделана из резины, эта крошка. Да?

Очертания папиной фигуры расплываются перед глазами. Последний раз мы говорили с ним по телефону два месяца назад, но не виделись целых восемнадцать месяцев, а именно со дня моего отъезда. Папа выглядит огромным и очень родным, а еще отчаянно уставшим.

– Пгостите, – шепчу я. Ничего другого в голову не приходит.

– Да ладно тебе! Мы просто рады, что ты в порядке. Хоть ты и выглядишь так, будто провела шесть раундов с Майком Тайсоном. Ты здесь хоть раз смотрела на себя в зеркало? – (Я качаю головой.) – Помнишь Терри Николлса? Ну того самого, что перелетел через велосипед перед «Минимартом»? Так вот, если убрать усы, ты точь-в-точь как он. И в самом деле… – Папа наклоняется поближе ко мне. – Раз уж ты сама начала…

– Бернард.

– Завтра мы принесем тебе щипчики. Но в любом случае в следующий раз, когда захочешь полетать, лучше давай отправимся на какой-нибудь старый добрый аэродром. Прыжки и размахивание руками в твоем случае явно не работают.

Я пытаюсь улыбнуться.

Теперь они уже оба наклоняются ко мне. Их озабоченные лица напряжены. Мои родители.

– Бернард, она похудела. Не находишь, что она похудела?

Папа приближает ко мне лицо, и я вижу, что глаза у него на мокром месте. А растянутые в улыбке губы непривычно дрожат.

– Милая, она у нас… просто красавица. Уж можешь мне поверить. Просто красотка, черт побери!

Он сжимает мою руку, затем подносит к губам и целует. Сколько себя помню, папа ни разу такого не делал.

Только сейчас я понимаю, что они решили, будто я умираю, и из моей груди вырывается горестный всхлип. Я закрываю глаза, чтобы остановить жгучие слезы, и чувствую на запястье папину мозолистую руку.

– Мы здесь, родная. Теперь все в порядке. Все будет хорошо.

Первые две недели они каждый божий день мотаются на утреннем поезде в Лондон, преодолевая целых пятьдесят миль, ну а затем сокращают число посещений до нескольких раз в неделю. Папа получил особое разрешение не ходить на работу, потому что мама боится ездить одна. Ведь в Лондоне всякое может случиться. Она беспрестанно это повторяет, сопровождая свои слова опасливыми взглядами на дверь, словно вооруженный ножом убийца в плаще с капюшоном мог прокрасться за ней в палату. Трина остается дома, чтобы приглядывать за дедушкой. Мама сообщает мне об этом несколько натянутым тоном, из чего я делаю вывод, что сестра, будь на то ее воля, возможно, распорядилась бы своим временем несколько иначе.

Мама привозит домашнюю еду. Она пришла в ужас, увидев мой больничный ланч, состав которого мы даже после долгих и бурных дискуссий так и не смогли определить. «И в пластиковой упаковке, Бернард. Как в тюрьме!» – презрительно фыркнула она, ткнув в непонятное блюдо вилкой. Теперь мама каждый день привозит с собой огромные сэндвичи: толстые куски ветчины и сыра на белом хлебе, а также домашние супы в термосе. «Это хотя бы похоже на настоящую еду», – говорит она и кормит меня с ложечки, как младенца. Мой язык постепенно приходит в норму, возвращаясь к человеческому размеру. Оказывается, при приземлении я прокусила его чуть ли не насквозь. Мне говорят, что такое случается сплошь и рядом.

Мне делают две операции на бедре, моя левая нога загипсована до колена, а левая рука – до локтя. Кит, один из санитаров, спрашивает разрешения написать что-нибудь на моих гипсовых повязках, так как девственно-белый гипс – плохая примета, и радостно расписывает их такими грязными выражениями, что медсестре Эвелин, родом с Филиппин, перед врачебным обходом приходится заклеивать непристойности пластырем. Когда Кит везет меня на рентген или процедуры, он потчует меня больничными сплетнями. И хотя я спокойно могу обойтись без страшилок о пациентах, умирающих медленной и мучительной смертью, которых здесь, похоже, видимо-невидимо. Кит обожает подобные истории. Интересно, а что он рассказывает обо мне? Ведь я девушка, которая упала с высоты пятого этажа, но выжила. В больничной иерархии это наверняка ставит меня выше больного с кишечной непроходимостью из палаты C или той тупоголовой девицы, которая случайно отрезала себе большой палец секатором.

Даже странно, как быстро привыкаешь к больничному распорядку. Я просыпаюсь, принимаю помощь от людей, которых уже знаю в лицо, говорю лечащим врачам то, что положено говорить, и начинаю ждать прихода родителей. Родители выполняют необходимую в палате мелкую работу, а при появлении врачей становятся непривычно почтительными. Папа так долго извиняется за мое неумение нормально прыгать, что маме приходится лягать его, и довольно чувствительно, в лодыжку.

После окончания врачебного обхода мама совершает экскурсию по магазинчикам в вестибюле, а по возвращении сдержанно возмущается обилием торговых точек с фастфудом. «Бернард, ты не поверишь! Этот одноногий мужчина с кардиологии набил полный рот чизбургером и чипсами».

Папа обычно сидит на стуле в изножье кровати и читает местную газету. Первую неделю он все пытается найти сообщения о моем происшествии, а я пытаюсь объяснить ему, что в этой части города даже двойные убийства вряд ли удостоятся упоминания в краткой сводке новостей, но, поскольку на прошлой неделе в Стортфолде первая полоса местной газеты открывалась статьей под заголовком «Тележки из супермаркета оставлены в неположенном месте парковки», а неделей раньше это было «Школьники удручены состоянием пруда с утками», убедить папу стоит больших трудов.

В пятницу, после заключительной операции на моем бедре, мама приносит домашний халат, который велик мне на целый размер, и большой бумажный пакет сэндвичей с яйцом. Я даже могу не спрашивать, что в пакете: запах сероводорода пропитывает воздух, как только мама открывает сумку. Папа шепчет слова извинения и демонстративно машет перед носом рукой.

– Джози, сестры меня убьют, – говорит он, открывая и закрывая дверь в палату.

– Яйца ее подкрепят. Она слишком худенькая. Да и вообще, чья бы корова мычала. Ты вечно испускаешь ужасные запахи, обвиняя в этом собаку, которая уже два года как умерла.

– Я просто хочу сохранить романтику наших отношений, любимая.

Мама осторожно оглядывается и понижает голос:

– Трина говорит, что, когда ее последний бойфренд устраивает газовую атаку, он накидывает ей на голову одеяло. Нет, ты представляешь?!

Папа поворачивается ко мне:

– А вот когда я такое делаю, мама готова сменить местожительство.

Они смеются, но атмосфера явно напряженная. Я это кожей чувствую. Когда твой мир скукоживается до пространства, ограниченного четырьмя стенами, у тебя возникает обостренное чутье на малейшие изменения в воздухе. Это всегда чувствуется по тому, как врачи отворачиваются, рассматривая рентгеновские снимки, или как медсестры прикрывают рот, когда говорят о ком-то, кто только что умер в соседней палате.

– Что? – спрашиваю я. – В чем дело?

Родители беспомощно смотрят друг на друга.

– Понимаешь… – Мама присаживается на край постели. – Доктор сказал… Консультант сказал… что не совсем ясно, как ты могла упасть.

Я откусываю кусочек сэндвича с яйцом. Я уже могу что-то поднять левой рукой.

– Ах, ты об этом. Меня отвлекли.

– Когда ты ходила по крыше.

Я молча жую.

– Солнышко, а ты, случайно, не страдаешь лунатизмом?

– Папа, я еще ни разу в жизни не ходила во сне.

– А вот и нет. Когда тебе было тринадцать, ты во сне спустилась по лестнице и съела половину торта, испеченного Трине на день рождения.