Глазами клоуна - Бёлль Генрих. Страница 13
Я только раз пять услыхал: «Прошу подождать», потом девушка ответила, и я спросил у нее про «эти самые штуки», где готовят католических священников. Я сказал, что смотрел на «Духовные семинарии» и ничего не нашел; она засмеялась и сказала, что «эти самые штуки» – она очень мило подчеркнула кавычки – называются конвикты, и дала мне оба телефонных номера. Этот девичий голос по телефону немножко утешил меня. Он звучал так естественно, без ханжества, без кокетства, так по-рейнски. Мне даже удалось добиться телеграфа и отослать телеграмму Карлу Эмондсу.
Я никогда не мог понять, почему каждый, кто хочет казаться умным, старается непременно выразить свою ненависть к Бонну. В Бонне всегда было свое очарование, какое-то особое, сонное очарование – бывают женщины, привлекательные именно таким вот сонным очарованием. Конечно, Бонн не терпит никаких преувеличений, а этот город ужасно раздули. Город, который не терпит преувеличений, трудно описать, а это все-таки редкое качество. Каждый ребенок знает, что климат Бонна – климат для пенсионеров: тамошний воздух как-то благотворно действует на кровяное давление. Но что Бонну абсолютно не к лицу – это какая-то защитная колючесть: у нас дома я часто имел возможность беседовать с чиновниками министерств, депутатами, генералами – мамаша у меня любит устраивать приемы, – и все они находятся в состоянии раздраженной, иногда чуть ли не плаксивой самозащиты. Они все с такой вымученной иронией подсмеиваются над Бонном. Я этого кривляния не понимаю. Если бы женщина, очаровательная именно своим сонным очарованием, вдруг стала бы, как дикарка, отплясывать канкан, то можно было бы только предположить, что ее чем-то одурманили, но одурманить целый город им никак не удастся. Добрая старая тетушка может тебе преподать, как вязать пуловеры, вышивать салфетки или сервировать херес, но не ждать же от нее, чтобы она прочла доклад о гомосексуализме или вдруг стала ругаться на жаргоне проституток, по которым в Бонне многие так ужасно скучают. Все это ложные претензии, ложный стыд, ложная спекуляция на противоестественном. Меня бы ничуть не удивило, если бы даже представители святой церкви стали жаловаться на нехватку проституток. На одном из маминых приемов я познакомился с одним партийным деятелем, который заседал в Комитете по борьбе с проституцией, а сам шепотом жаловался мне на нехватку шлюх в Бонне. Раньше Бонн был совсем не так плох: узкие улочки, лавчонки букинистов, студенческие корпорации, маленькие кондитерские с комнатками за магазином, где можно было выпить чашку кофе.
Перед тем как позвонить Лео, я проковылял на балкон – взглянуть на мой родной город. Красивый город – собор, кровли бывшего дворца курфюрста, памятник Бетховену, маленький рынок, Дворцовый парк. Судьба Бонна в том, что в его судьбу никто не верит. С балкона я глубоко вдыхал боннский воздух, он действовал на меня удивительно благотворно: при перемене климата боннский воздух за несколько часов творит чудеса.
Я вернулся с балкона в комнату и без колебаний набрал номер «той самой штуки», где учится Лео. Мне было жутковато. С тех пор как Лео стал католиком, я с ним не виделся. Он сообщил мне о своем обращении со свойственной ему ребяческой аккуратностью, в официальном стиле. «Дорогой брат, – писал он, – настоящим извещаю тебя, что по зрелом размышлении я решил принять католичество и готовить себя к духовному поприщу. В самом ближайшем времени у нас, безусловно, найдется возможность лично побеседовать об этом решающем шаге моей жизни. Любящий тебя брат Лео». Весь Лео был в этом письме, в судорожной попытке по-старомодному начинать письмо, не с местоимения: «я тебя хочу известить», а «настоящим извещаю». Тут и следа не было того изящества, которое сквозит в его игре на рояле. Эта его деловитость приводит меня в совершенное уныние. Если он и дальше так пойдет, то непременно когда-нибудь станет благородным седовласым прелатом. В эпистолярном стиле отец и Лео одинаково беспомощны: обо всем пишут так, словно речь идет о каменном угле.
Я долго ждал, пока в этом самом учреждении кто-то соблаговолит подойти к телефону, и уже начал было крыть это поповское разгильдяйство всякими словами, соответственно моему настроению, и буркнул: «Вот сволочи!» В эту минуту подняли трубку, и сиплый голос сказал:
– Да?
Я был разочарован. Я надеялся услышать кроткий голос монахини, пахнущий черным кофе и сухим печеньем, а вместо того в трубку кряхтел мужчина и пахло колбасой и капустой, да так пронзительно, что я закашлялся.
– Прошу прощения, – сказал я наконец, – могу ли я поговорить со студентом богословского отделения Лео Шниром?
– Кто говорит?
– Шнир, – сказал я. Очевидно, это оказалось выше его понимания. Он долго молчал. И я опять было закашлялся и сказал: – Повторяю по буквам: школа, неделя, Ида, Рихард.
– Что это значит? – спросил он, и в голосе его мне послышалась та же растерянность, в какой находился и я. Может быть, меня соединили по телефону с каким-нибудь симпатичным старичком профессором, который курит трубку, и я торопливо наскреб в памяти несколько латинских слов и робко сказал:
– Sum frater leonis [5]. – Мне самому такой прием показался нечестным – наверно, многие хотели бы поговорить с кем-нибудь из тамошних студентов, но по-латыни никогда в жизни и слова не выучили.
К моему удивлению, он вдруг захихикал и сказал:
– Frater tuus est in refectorio [6], обедает, – добавил он погромче, – господа студенты обедают, отрывать их не разрешается.
– Но дело срочное, – сказал я.
– Смертный случай? – спросил он.
– Не совсем, – сказал я, – почти…
– Значит, тяжелая травма?
– Не совсем, – сказал я, – травма скорее внутренняя.
– Ага, – сказал он, и его голос стал мягче, – значит, внутреннее кровоизлияние.
– Нет, – сказал я, – душевная травма. Речь идет о чисто душевной травме.
Очевидно, слово для него было незнакомое, наступило ледяное молчание.
– Бог мой, – сказал я, – ведь человек состоит из души и тела. Он что-то пробурчал, выражая несогласие с этим утверждением, и, дважды затянувшись трубкой, пробормотал:
– Августин, Бонавентура, Николай Кузанский – вы на ложном пути.
– Душа есть, – упрямо сказал я, – и, пожалуйста, передайте господину Шниру, что душа его брата в опасности, пусть он позвонит, как только кончит обедать.
– Душа, – сказал он холодно. – Брат. Опасность. – С таким же успехом он мог сказать: навоз, хлев, пойло. Мне стало смешно: ведь из этих студентов хотят сделать пастырей человеческих душ, и этот человек не мог не знать слова «душа».
– Дело очень срочное, – сказал я.
Он только проворчал:
– Гм, гм. – Очевидно, ему было совершенно непонятно, что душевные дела тоже могут быть срочными. – Передам, – сказал он, – а что это вы сказали про школу?
– Ничего, – сказал я, – абсолютно ничего. Никакого отношения к школе. Просто воспользовался этим словом, чтобы сказать свое имя по буквам.
– Видно, вы думаете, что они тут, в школе, еще учат буквы? Вы серьезно так думаете? – Он так оживился, что я решил: наконец он попал на своего конька. – Слишком мягкое воспитание нынче, – закричал он, – слишком мягкое!
– Ну конечно, – сказал я. – В школах надо бы порки побольше.
– Вот, вот! – Он прямо загорелся.
– Да, – сказал я, – особенно учителей надо пороть почаще. Значит, вы передадите моему брату?
– Уже записал, – сказал он. – Срочное дело, душевное переживание, в связи со школой. Послушайте, мой юный друг, могу ли я, как безусловно старший по возрасту, дать вам добрый совет?
– Да, прошу вас, – сказал я.
– Не связывайтесь с этим Августином: ловко сформулированные субъективные ощущения – еще далеко не теология и только вредят юным душам. Чистейшее краснобайство с примесью диалектических приемов. Вы не обиделись на мой совет?
– Нет, – сказал я, – сейчас пойду и швырну свой экземпляр Августина в огонь.
[5] Я брат льва (лат.).
[6] Твой брат в трапезной (лат.).