Крейсерова соната - Проханов Александр Андреевич. Страница 2
– Может, и ангелов. Тайна есть. Она в океане, она и в душе.
– В рюмке она, наша тайна! – Вертицкий булькнул из бутылки, плеснул в рот водку. С отвращением, выпучив глаза, делал длинный огненный выдох.
Из кухни шумно вернулись Нинель и Шкиранда.
– Полюбуйся, Серж, на своих собутыльников! Оба в помаде! Помазанники! Русских мужиков совсем не осталось! Чеченца себе, что ли, найти? – Нинель сердито отгородилась от Шкиранды приподнятым полуобнаженным плечом. Презрительно повела на Вертицкого длинным, влажно-зеленым глазом. – Серж, ты один у меня остался! Но ты малахольный! Несовершеннолетний! Мне тебя грех соблазнять!
– В тюрьму за него попадешь. За растление малолетних, – поддакнул Вертицкий.
– Ты его не трогай. Он таинственный. На дельфиньем языке говорит, – хмыкнул Шкиранда, довольный тем, что Нинель отвлеклась от него. – Тебе его ни за что не отгадать.
– Мне? Да я, знаешь, какая гадалка? Серж, дай руку, я тебе погадаю!
– Погадай ему, погадай! Может, он не человек, а дельфин!
Нинель снялась со стула. Опустилась перед Плужниковым на колени, так что ее пышная юбка расширилась колоколом. Взяла руку Плужникова. С силой на себя потянула, раскрывая ему ладонь, разгибая его пальцы своими горячими цепкими пальчиками с фиолетовыми, накрашенными ноготками.
– Не упрямься!.. Плохое не нагадаю!..
Она коснулась его руки, и он ощутил слабый толчок, укол тока, мягкий ожог, отворивший в руке крохотную скважину, сквозь которую потекли в него загадочные струйки тепла, язычки света, капли яда, ручейки дурманов, медовых пряностей, пьянящих горечей. Он замер, открыв перед ней ладонь, освещенную ярким светом.
Нинель перебирала его безвольные пальцы, водила ноготком по ладони, где пролегали тонкие нити, похожие на прожилки листа.
– Здесь твой Сатурн и Юпитер… Здесь твой Марс и Меркурий… А здесь твои Солнце, Луна… Будешь знаменит и богат… Преуспеешь в науках, испытаешь себя в искусствах…
Он смотрел на ярко озаренную ладонь, где таинственным циркулем провели овалы и дуги, прочертили биссектрисы и радиусы. Оставили чертеж, в который заключили теорему его жизни и смерти. Оттиск на ладони напоминал след папоротника на кремне. Брызги элементарной частицы, ударившей в фотопластинку. Отпечаток был всегда, с самого детства, когда маленькая пухлая ладонь еще не ведала прикосновений оружия, женских грудей, стиснутых инструментов. Он появился у эмбриона, висящего в гамаке в материнском горячем чреве. Был рисунком, возникшим из слияния крохотных клеток. Орнаментом двух таинственных судеб, столкнувшихся в третьей. Был отсветом звезд и планет, висевших над брачным ложем. Иероглифом, сквозь который в трехмерный мир просочилось иное бытие. Ладонь несла отражение будущей, несуществующей жизни, словно ее приложили к расплавленному жидкому времени, и оно, ненаступившее, запечатлелось в виде линий, крестов и овалов.
– Живешь не головой, а сердцем… Побываешь в странах, которых не видно на карте… Испытаешь одну большую любовь…
Она тихо ворковала как вещая птица, склевывала с ладони незримые зерна. Старалась проклюнуть непроницаемую сферу, куда был запечатан немощный разум, не умевший распознать за пределами трехмерного мира потусторонней пугающей тайны.
– Что-то не вижу… Что-то в линии жизни… Разрыв на линии сердца… Сатурн столкнулся с Нептуном… – она гладила ему руку, приближала лицо как слепая. Наклонила лицо к ладони так близко, что он чувствовал ее обжигающее дыханье. Волосы ее упали, скрыли лицо, ладонь. Он слышал ее быстрое бормотание, клекот, больное бульканье. Откинула волосы, подняла лицо, и оно было черное, страшное, с открытым провалившимся ртом, с пепельными старушечьими волосами. Белки выпукло, лунно голубели. Дрожали и мерцали зрачки, будто увидали нечто ужасное, невыносимое.
– Сереженька, милый, что-то увидала такое, чего и сказать не могу!.. Какое-то несчастье и горе!.. За что же мне такое привиделось!.. Да как же я тебе об этом скажу!.. Да за что на нас такая напасть!.. Да чем мы таким провинились!.. Да чем мы Бога нашего прогневили!.. Да какой же ты, Сереженька, славный, красивый!.. Какие у тебя ручки добрые, дорогие!.. Как бы ты этими ручками меня обнял!.. Как бы ты меня по головке гладил!.. Как бы я их тебе целовала!.. Какого бы ребеночка тебе родила!.. Как бы ты его на ручках своих носил!.. Игрушки ему ручками своими мастерил!.. А я бы на вас, миленьких, дорогих, любовалась!.. А теперь нас всех беда заберет!.. И будет нам всем слепота, глухота, немота!.. Запечатают нас, мальчики мои дорогие, всех в одну беду!..
Она голосила, причитала, целовала его руки, кропила горячими слезами как деревенская остроносая старуха-кликуша.
Вскочила, отряхиваясь, выныривая из-под черной, накрывшей ее волны, пропуская над собой кромешный, крутящийся вал. Яркая, страстная, с мокрым от слез лицом, рыжими, плещущими волосами, ударила клавишу старенького кассетника. Грохнула, брызнула, полилась как из крана, сверкающая музыка, расплющилась о стены огненными плесками. Нинель заиграла, затанцевала, заходила по комнате, вращая сильными бедрами, подымая белые пышные руки, колыхая под кофтой грудью.
– А ну ко мне, мальчики, танцевать!.. Офицерики мои, танцевать!.. – хватала за рукава Шкиранду, Вертицкого, стаскивала со стульев. Сначала нехотя, а потом все живей, подвижней, они закрутились подле нее, выделывая руками выкрутасы и кренделя, подымая ноги и нелепо подскакивая. Обнимали ее, целовали шею, грудь, прижимали к себе ее дышащий живот. Ее рыжие волосы плескались по комнате, юбка крутилась каруселью, открывая сильные, пляшущие ноги, и дрожала на столе бутылка, звякали стаканы от их безумных скачков.
Плужников боком, вдоль стены, вышел в прихожую. Накинул шинель, фуражку. Спустился по обшарпанной, полутемной лестнице на воздух. В темноте мучнисто белели блочные дома базы. Кое-где на фасадах размыто желтели окна. По улице, от казармы, вниз к причалам, громко стуча башмаками, шел экипаж моряков. В небе, закрывая луну, стояло облако, просвечивая насквозь как пергамент, с оплавленным ярким краем. Окрестные сопки слабо искрились таинственным светом, словно на них уже выпал снег. Бухта недвижно, просторно чернела, остекленев в гранитных изгибах фьорда. По черной воде, без звука, неся на мачте зеленый огонек, шел торпедолов. Едва заметные среди ночного гранита, похожие на округлые продолговатые глыбы, застыли у пирсов подводные лодки. Среди них, уже населенный вахтой, с запущенными реакторами, с мерным гулом агрегатов, гироскопов, бесчисленных машин и приборов, готовый к выходу, бугрился подводный крейсер «Москва». Стальная гора, облизанная приливом, окаймленная слюдяным блеском вышедшей из-за тучи луны.
Плужников смотрел на предзимнюю луну. Пар, вылетавший у него изо рта, казался радужным. Одна половина бухты отливала тьмой как синее воронье перо. Другая нежно, латунно желтела, и буксир, молотивший воду на рейде, оставлял на море яркий оранжевый клин. На бетонном пирсе светлели круглые лужицы, будто раскидали крышки консервных банок. Черная громада лодки масленисто, словно натертая жиром, блестела. Над рубкой, на слабом ветру, неразличимо-темный на малиновом небе, волновался флаг. Плоский на заре, застыл автоматчик…
Экипаж был построен на пирсе. В обе стороны от Плужникова удалялись носы, подбородки, выпуклые груди, пилотки, туманился желтый пар дыханий, и большая чайка, пролетев над строем, поворачиваясь к заре то одним, то другим крылом, казалась черно-желтой.
Командир перед строем, в глазированный кувшин мегафона, чтобы слышно было на флангах всего двухсотголового, слабо колыхавшегося дракона, произносил напутствие:
– Товарища матросы, мичманы, офицеры, как вы знаете, обстановка в мире остается сложной и нестабильной… Внутренние дела в стране по-прежнему далеки от нормальных… Россия ослабела, продолжает слабеть, и ее флоту и армии все труднее поддерживать безопасность… – мегафон слегка дребезжал, и Плужникову казалось, вокруг каждой металлической фразы закипают крошечные, трескучие пузырьки. – Без преувеличения можно сказать, что мы – последняя надежда России… Пока в море находится наш подводный крейсер, пока он способен осуществлять боевое дежурство, доставлять в район патрулирования спецоружие, до той поры русские люди могут печь хлеб, пахать землю, добывать себе на пропитание… Могут не бояться, что их забомбят, как Югославию, Афганистан и Ирак… Америка уже почти победила мир, покорила все народы и страны, но не может сказать, что покорила Россию, до той поры, пока мы ходим в походы… Спецоружию, которым мы обладаем, не может противодействовать их ракетная и космическая оборона… – Командир был невысокого роста, худ и скуласт, сдержан и скуп в обращении. Вежлив с матросами и отчужденно сух с офицерами. Его жена и дети полгода как покинули базу, из-под низкого полярного неба спасаясь от электрических и магнитных полей, нехватки кислорода и света. Командир тосковал без семьи, педантично, мучая себя и других, проводил свое время в казармах, на пирсе, в глубинах причаленной лодки, где утомлял экипаж учебными тревогами, тушеньем пожаров, борьбой за живучесть. Теперь было видно, что он радуется долгожданному выходу в море, и в голосе его чудились Плужникову интонации взволнованного проповедника. – Именно поэтому в район патрулирования послана американская многоцелевая лодка нового проекта «Колорадо», призванная отслеживать наш маршрут, препятствовать нам, а в случае начала военных действий – уничтожить нас упреждающим ударом. Заступая на вахту, мы становимся больше чем экипаж… Больше чем семья… Мы становимся духовным братством, какое существует в монастырях среди монахов, посвятивших себя служению. Наш Бог – это Родина. Мы, мужчины, облаченные в черную форму подводников, – монахи и воины России… – Командир опустил мегафон, повернулся к лодке, над которой возвышался высокий плавник рубки. Незримый горнист пропел в трубу курлыкающий печальный напев. Флаг над рубкой пополз вниз. Заря хлынула из-за сопок бесшумным малиновым приливом, пролила на черную лодку вишневый сироп. Соблюдая интервалы, боевыми частями, экипаж стал подыматься по трапу на борт. Сливался с рубкой, растворяясь в черном цилиндре.