Зулейха открывает глаза - Яхина Гузель Шамилевна. Страница 71
Зулейха распахивает руки. Он летит к ней, сверкая голенастыми ногами из-под коротких заплатанных штанов, обхватывает руками, вжимается головой. Она опускает лицо в макушку сына, вдыхает родной теплый запах.
– Я же запретила ждать меня здесь, улым. В тайге опасно.
Он лишь крепче зарывается в ее грудь, один затылок торчит да ухо-лопушок. Отругала бы его крепче за то, что опять нарушил ее запрет, да не может – сама рада, что пришел, что есть у них это короткое время, когда можно спокойно, не торопясь, словно впереди – вечность, идти вдвоем по тропе, касаться друг друга, слушать птиц, беседовать или молчать. Больше таких уединенных минут сегодня не выдастся: сразу по приходе Зулейха будет мыть лазарет, а Юзуф – помогать матери: таскать воду из Ангары, жечь во дворе мусор…
– Ты сыт?
– Меня доктор накормил.
Юзуф называл Лейбе доктором, как и Зулейха.
Он расцепляет руки, отпускает мать. Ему скоро восемь, а высокий какой, уже выше ее плеча (если и дальше так быстро расти будет – опять придется рукава куртки наставлять, а брюки – распарывать, выпускать). Голова лохматая (Зулейха не брила его наголо, как было принято в Юлбаше, – зимой волосы согревали, как вторая шапка), носик острый, глазищи большие. Ростом и статью в отца пошел, а лицом – в нее, сразу видно.
Юзуф важно берет ее сумку, перекидывает через плечо, обхватывает руками, тащит (был бы рад и ружье материнское носить, но Зулейха не давала); пальцы с обгрызенными ногтями перепачканы желтым и синим.
– Опять красками баловался?
В последнее время он зачастил в клуб к Иконникову – рисовать. Дома стали попадаться то обломки фанеры, исчерканные углем, то куски бумаги, покрытые жирными карандашными линиями; одежда Юзуфа постепенно и неумолимо покрывалась мазками и брызгами ярких цветов: краски, которыми Иконников готовил свою агитацию, были стойкими, холодной ангарской воде не поддавались – навсегда оставались гореть на штанах и рубахе, сшитых из чьих-то старых женских платьев, на больших мужских башмаках, доставшихся в наследство от кого-то из переселенцев. Зулейха увлечение сына не одобряла, но и не запрещала: пусть лучше в красках пачкается, чем один по тайге болтается. Юзуф чувствовал настрой матери, много о клубе не рассказывал.
– Расскажи про Семруг, мама.
– Тысячу раз рассказывала.
– Расскажи в тысячу первый.
Зулейха пересказывала сыну все слышанные в детстве от родителей сказки и легенды: про длиннопалых лохматых шурале, до смерти щекочущих запоздалых лесных путников; про лохматую водяную су-анасы, что добрую сотню лет не может расчесать свои космы золотым гребнем; про оборотня юху, который днем превращается в прекрасную девушку и соблазняет юношей, а по ночам выпивает из них жизненные соки; про огнедышащих драконов аждаха, что прячутся на дне колодца и пожирают пришедших за водой женщин; про глупых и жадных дэвов, похитителей невест; про могущественного узкоглазого Чингисхана, завоевавшего половину мира, а вторую половину ввергнувшего в страх и трепет; про его почитателя и последователя Хромого Тимура, разрушившего дотла добрую сотню городов и отстроившего взамен всего один – блистательный Самарканд, над которым в любую погоду сияют с вечно голубого неба огромные золотые звезды… История про волшебную птицу Семруг была у Юзуфа любимой.
– Что ж, слушай, – соглашается Зулейха. – Жила однажды в мире птица. Не простая – волшебная. Персы и узбеки называли ее Симург, казахи – Самурык, татары – Семруг.
– Ее звали, как наш поселок?
Юзуф неизменно задавал этот вопрос, и Зулейха неизменно отвечала:
– Нет, улым. Просто похоже. И жила та птица на вершине самой высокой горы.
– Выше, чем наш утес?
– Много выше, Юзуф. Настолько, что ни пешие, ни конные путники не могли достичь ее вершины, сколько бы ни поднимались. Никому не было дано увидеть Семруга – ни зверю, ни птице, ни человеку. Знали лишь, что оперение его прекраснее, чем все земные восходы и закаты, вместе взятые. Когда-то, пролетая над далекой страной Китай, уронил Семруг одно перо – и весь Китай оделся сиянием, а сами китайцы превратились в искусных живописцев. Семруг был не только блистательно красив, также и мудрость его была бескрайней, как океан.
– Океан шире, чем Ангара?
– Шире, улым… Однажды все птицы земли слетелись на общий туй, чтобы вместе веселиться и радоваться жизни. Но праздника не получилось: попугаи стали ругаться с сороками, павлины ссориться с воронами, соловьи – с орлами…
– А рябчики? – Юзуф трогает круглую, похожую на пестрое яйцо, головку рябчика, болтающегося на поясе матери.
– Рябчики с утками, – Зулейха поворачивает черную, с зеленым отливом, голову мертвого селезня к рябчику: птицы ударяются неподвижными клювами, словно клюют друг друга.
Юзуф смеется звонко, заливисто.
– От этой великой ссоры поднялся в мире такой шум и гам, что с деревьев послетали все листья, а звери, испугавшись, попрятались в норы. Мудрый удод три дня махал крыльями, успокаивая разбушевавшихся птиц. Наконец, они поутихли и дали ему слово.
«Не годится нам тратить время и силы в раздорах и распрях, – молвил он. – Надобно выбрать среди нас шаха, кто руководил бы нами и своим веским словом прекращал бы любые ссоры». Птицы согласились. Но вот вопрос: кого выбрать главным? Они вновь стали препираться и чуть было не подрались, но у мудрого удода уже было решение. «Полетим к Семругу, – предложил он, – и попросим его стать нашим шахом. Кому, как не ему, наипрекраснейшему и наимудрейшему на земле, быть нашим повелителем?» Слова эти так понравились птицам, что тотчас собрался большой отряд желающих отправиться в путь. Стая взмыла в небо и направилась к самой высокой в мире горе, на поиски сиятельного Семруга.
– Стая, огромная и черная, как туча, – поправляет Юзуф.
Он внимательно следит за тем, чтобы ни одна деталь не выпала из любимой истории, и Зулейхе приходится пересказывать ее так, как выучила в детстве от отца, слово в слово.
– Да, верно, – исправляется она. – Стая, огромная и черная, как туча, взмыла в небо и направилась к самой высокой в мире горе на поиски сиятельного Семруга. Птицы летели день и ночь, без перерывов на сон и еду, выбиваясь из последних сил, и наконец достигли подножия вожделенной горы. Здесь им предстояло отказаться от крыльев и пойти пешком – взойти на ту вершину можно было лишь путем страданий.
Сначала горная тропа привела их в Долину Исканий, где погибли те птицы, чье стремление достичь цели было недостаточно велико. Затем пересекли Долину Любви, где остались лежать бездыханными страдавшие от неразделенной любви. В Долине Познания полегли те, чей ум не был пытлив, а сердце не открыто новому.
Юзуф шагает рядом, молчит, пыхтит с натуги (заяц в сумке тяжелый, отъевшийся за лето). «Как можно открыть познанию сердце? – размышляет Зулейха. – Сердце – дом чувств, а не разума». Она умолкает на мгновение, и Юзуф нетерпеливо подгоняет:
– В коварной Долине Безразличия… ну же, мама!
– В коварной Долине Безразличия, – продолжает Зулейха, – пало больше всего птиц – все, кто не смог уравнять в своем сердце горе и радость, любовь и ненависть, врагов и друзей, живых и мертвых.
Для самой Зулейхи это место в легенде было самым непонятным. Как можно одинаково равно относиться к хорошему и плохому? Более того, считать это правильным и необходимым? Юзуф чуть заметно покачивает головой в такт шагам, будто все понимает, соглашается.
– Оставшиеся попали в Долину Единения, где каждый ощутил себя – всеми и все – каждым. Возрадовались усталые птицы, вкусив сладость единения. Но рано!
– Рано! – шепотом подтверждает Юзуф.
– В сотрясаемой грозами Долине Смятений смешались день и ночь, быль и небыль. Все, что птицы с таким трудом познали за долгое путешествие, было сметено ураганом, и в душах их воцарились пустота и безнадежность. Проделанный путь явился им бесполезным, а прожитая жизнь – потерянной. Многие пали здесь, сраженные отчаянием. В живых осталось тридцать самых стойких. С опаленными перьями, истекающие кровью, смертельно усталые доползли они до последнего дола. А там, в Долине Отрешения, ждала их лишь бескрайняя водная гладь, а над нею – вечное безмолвие. Далее начиналась Страна Вечности, куда нет входа живым.