Зулейха открывает глаза - Яхина Гузель Шамилевна. Страница 87

Денег на проезд не было. Рассказывали: если повезет – можно по товарным вагонам месяц-полтора прокантоваться – докатить.

Юзуф знал – ему повезет.

Документов у него тоже не было: все метрики детей поселенцев хранились в сейфе комендатуры. Скоро Юзуфу исполняется шестнадцать, но паспорт ему не выдадут: большинство семрукцев до сих пор жили без паспортов – незачем. Но это не имело значения. Главное – добраться до Ленинграда, домчать до Невы, ворваться в здание под одобрительным взглядом сфинксовых раскосых очей, взлететь по лестнице до зала приемной комиссии, выложить на стол свои работы: вот он я, весь, – судите! Roi ou rien [12]. Какой там паспорт…

Думал о побеге уже давно. А пару месяцев назад случилось событие, которое подхлестнуло, как хорошая моченая плетка, и все мысли, все желания подчинило одной страсти: бежать.

В тот день на улице Юзуфа окликнул Митрич, старый конторщик, исполнявший в Семруке целый букет разнообразных обязанностей: и секретаря, и делопроизводителя, и архивариуса, и – заодно – почтальона.

– Письмо тебе, – удивленно и ласково улыбнулся он; невыносимо долго рылся в большой брезентовой торбе для переноски газет, выудил грязно-белый, захватанный пальцами и нежно махрящийся на сгибах, бумажный треугольник. – Это сколько ж оно шло с фронта? – покрутил в руках испещренное круглыми и овальными почтовыми штемпелями письмо. – Год, не меньше.

Наконец отдал. Сам не уходил, стоял рядом, смотрел внимательно – аж брови встопорщились. Но Юзуф при нем открывать не стал; поблагодарил – и бегом в тайгу, на утес, подальше от всех. Пока бежал, думал, сердце выпрыгнет. Треугольник горел в руках, жег пальцы…

Взлетел меж валунов, сел на розовый камень. Сглотнул, раскрыл вспотевшие ладони.

Красноярский край. Северо-Енисейский район. Трудовой поселок Семрук на Ангаре. Юзуфу Валиеву.

Развернул осторожно, чтобы не порвать: слов в письме не было; в центре листа – свечка Эйфелевой башни (карандаш, тушь); мелкая приписка в углу: Марсово поле, июнь 1945 (Париж цензор вымарал черным, а Марсово поле и дату оставил). Больше ничего.

Кое-как сложил обратно – пальцы вдруг онемели, не слушались – сунул за пазуху. Долго сидел, глядя на свинец Ангары, с боков зажатый в бурую зелень тайги, а сверху – приплюснутый сковородкой неба.

Решил: точно убегу. Знал – убежит. И убежал бы – хоть сегодня, сейчас. Удерживало одно – мать. С уходом из охотничьей артели она как-то быстро и безвозвратно устала, сломилась, постарела; после отъезда доктора совсем потерялась, стала, как дитя; смотрела на него испуганно, огромными глазами. Оставить ее такую он не мог. И оставаться здесь – больше не мог.

Письмо Иконникова спрятал туда же, в тайник. Временами казалось, что сердце бьется не в груди, а там, в холодной и темной щели, где лежат, тесно прижавшись друг к другу, два письма от двух близких людей.

Юзуф не знал, что делать с матерью, – это было, пожалуй, единственное, чего он не знал.

Вот и все: вещи сложены, тюки увязаны. Завтра утром они с Юзуфом переселяются в общежитие – завтра они будут спать в разных кроватях. Сейчас, ясным воскресным днем, можно напоследок посидеть в пустом и тихом доме, попрощаться с ним. Зулейха ходит по избе, проверяя: ничего не забыла? Заглядывает за дверь, за печь; по шкафам, лавкам, подоконникам.

Одна половица скрипит под ногой – крайняя, у окна. Под такой же они с Муртазой когда-то – может, сто лет назад, а может, во сне, – прятали продукты от красноордынцев. Зулейха наступает на доску еще раз: тонкий протяжный скрип похож на чей-то голос. Присаживается и, улыбаясь самой себе, вставляет пальцы в щель, тянет – дерево поддается, слегка приподымается. Черный прямоугольник темноты под половицей дышит холодом и влажной землей. Она всовывает руку, шарит – и вынимает небольшой легкий тряпичный сверток. Развязывает веревки, откидывает старые тряпки, куски бересты. Внутри – два не похожих друг на друга листка бумаги: снежно-белый и грязно-желтый, слиплись от долгого лежания, приросли друг к другу. Зулейха разлепляет их, разворачивает. Она не умеет прочесть первое послание и не знает, что за диковинное строение изображено на втором. Понимает лишь: прятал Юзуф, это его тайна, такая огромная, что с матерью не поделился, или – оградил мать на время, защитил от нее. Бусины мелких букв с длинными, словно вьющимися по ветру хвостами, тонкий скелет башни, отдаленно напоминающий минарет, – слова и рисунок о чем-то кричат, куда-то зовут.

В грудь толкает: сын решил сбежать.

Зулейха еще несколько минут сидит на полу, прижимая кулак со смятыми письмами к груди, затем поднимается и бежит в клуб. Как бежала – не помнит, кажется, перелетела в один миг, одним прыжком. Рвет на себя дверь. Юзуф – внутри, как всегда, у мольберта.

– Почему босая, мама?

– Ты! Ты… – задыхаясь, она швыряет в него скомканными письмами, как ядрами.

Он наклоняется, подбирает, медленно разглаживает на груди, убирает в карман. Глаз не подымает, лицо застывшее, белое. И Зулейха понимает – все так и есть: сын решил сбежать. Оставить ее. Покинуть.

Она кричит что-то, кидается на стены, колотит руками вокруг – под кулаками трещит холст, ломаются рамы, что-то падает и катится по полу. Падает и она сама. Скручивается, скукоживается, сворачивается змеей, утыкается в себя, воет куда-то внутрь: покинуть, покинуть… Понимает, что воет не в себя, а в Юзуфа, облепившего ее со всех сторон. Вокруг – его тело, его руки, перекосившееся и мокрое лицо. Они лежат на полу, одним комком, сцепившись намертво.

– Куда-а-а-а? – скулит она в грудь Юзуфа. – Куда ты пойдешь? Без документов, один… Поймают…

– Не поймают, мама.

– Посадят… – цепляется за него, словно тонет.

– Не посадят.

– А я?

Юзуф молчит, обнимает так, что больно.

– Я не переживу. – Зулейха ищет глазами его взгляд. – Я умру без тебя, Юзуф. Умру, как только ты сделаешь первый шаг.

Его влажное дыхание – на ее шее.

– Умру, – повторяет Зулейха упрямо. – Умру, умру, умру!

Он мычит, отстраняется, отлепляется. Скидывает с себя ее жадные руки, выкарабкивается из объятий.

– Юзуф! – Зулейха кидается следом.

Ее скрюченная рука с искореженными на концах пальцами скользит по его затылку, как гребень, расчесывая темные пряди, по шее, оставляя красные царапины, хватается за воротник рубашки – треск! – Юзуф выбегает из клуба с разорванным воротом.

– Не сын ты мне после этого! – воет Зулейха вслед. – Не сын!

Глаза – не видят, уши – не слышат.

Покидает. Покидает.

Она встает и, шатаясь, бредет вон. В лицо – ветер, крики чаек, шум леса; под ногами – земля, трава, камни, корни.

Покидает. Покидает.

Мир течет перед ее взором, струится. Не формы и линии – лишь цвета: плывут, утекают. Вдруг посреди потока – четкий образ, высокий и темный. Гордая посадка головы, широкие мужские плечи, руки длинные, чуть не до колен, платье бьется по ветру. И ты здесь, старая ведьма.

Зулейха хочет оттолкнуть Упыриху, замахивается – но вместо этого почему-то падает ей на грудь, обнимает могучее тело, пахнущее не то древесной корой, не то свежей землей. Утыкается лицом во что-то теплое, плотное, мускулистое, живое, чувствует сильные руки – на спине, на затылке, вокруг себя, везде. Слезы подступают к горлу, веревкой свивают глотку – Зулейха плачет, уткнувшись в грудь свекрови, долго и сладко. Слезы льются так щедро и стремительно, что кажется – не из глаз, а откуда-то со дна сердца, подгоняемые его частым и упругим биением. Минуты, а может, часы спустя, выплакав все не выплаканное за годы, она успокаивается, приходит в себя. Еще спешит дыхание, еще вздымается судорожно грудь, но уже разливается по телу долгожданное усталое облегчение.

– Скажи, мама… – она не разжимает глаз, не разнимает рук, словно боится отпустить, – так и шепчет не то в костлявое плечо свекрови, не то в морщины у основания шеи. – Все хотела спросить: зачем ты по молодости ходила в урман?

вернуться

12

Король или ничего (фр.).