Нечистая сила - Пикуль Валентин Саввич. Страница 16
Я люблю тебя, родная!
Я люблю тебя за то!
Что под платьем, дорогая!
Ты не носишь ничего!
Имел тонкий нюх и на выпивку. Носом чуял, где вчера пиво варили, где казенный штоф распивают. Придет Гришка, никем не зван, встанет у притолоки, в избу не входя, и стоит там, шумно вздыхая: мол, я уже здесь… учтите!
Мужики пьют водку из мутных стаканов. Суют в бороды лохмы квашеной капусты, закусывая. На зубах хрустят крепенькие огурчики. Иной раз посовестятся:
— Эвон, Гришка-то заявился. Може, и ему плеснем махоньку? Вить ен, как ни толкуй, а тоже скотина — ждет подношения…
Угостившись, Гришка не уйдет, а лишь обопрется о притолоку косяка.
Быстро пустеющий штоф приводит его в отчаяние:
— Налейте же и мне, Христа ради!
— Это зачем же тебе наливать? Платил ты, што ли?
— Побожески надоть, потому как — все люди.
— Нет, — настаивали мужики, — ты сначала ответ держи: рази в сооружении энтого штофа ты лично участвовал?
— Не участвовал, но… изнылся. Не погубите!
— По какому же порядку нам тебе наливать?
— А вы в беспорядке налейте… даром.
— Даром! — смеялись за столом мужики, жестокосердно приканчивая штоф без него. — Ишь, прыткий какой… Хыхыхы! Пришел и требует, чтобы налили.
И ведь не стыдится сказать такое…
Протрезвев, мужики пугались — Гришка умел отомстить. Один богач на селе справлял свадьбу дочери, а Гришку не позвал к угощению. Когда молодые на тройках ехали из церкви, кони вдруг уперлись перед домом — не шли в ворота. Все в бешеном мыле, рассыпая с грив праздничные цветы и ленты, под градом ожесточенных побоев, кони не везли молодых к счастью. «И не повезут», — сказал Гришка, стоя неподалеку… Молодухе же одной, отказавшей ему в любезности, Гришка кошачий концерт устроил. Со всего села сбегались коты по ночам к ее дому, и начинался такой содом, хоть из дома выселяйся…
Староста Белов докладывал исправнику Казимирову:
— Я его, патлатого, не боюсь. Но в глаза ему никогда не гляжу! Коли он на меня зыркнет, так будто мне за шкирку гадюку бросили… Добро бы — цыган какой, так нет: не глаза у Гришки, а бельма пустые… Будто гной поганый течет из глаз его!
Революция 1917 года сняла запрет молчания со многих свидетелей, и крестьянин Картавцев показал под присягой следующее:
— Однась поймал я Гришку на Покраже остожья. Он мое остожье порубил, жерди на телегу поклал и хотел уже везти на пропой. Тут я его ущучил и велел ему с покраденным остожьем вертать кобылу до волости. Он заартачился и хотел удрать, но я его держал. Тогда он — на меня с топором! Думаю: зарубит ведь.
А у меня в руках дрын был. Я как хватил Гришку дрыном. Да столь ладно, что он топор выронил, а кровь из него ручьем. Полег замертво. Ну, думаю, сгубил человека. И стал приводить в сознанье. Расшевелил дожива и опять потащил к волостному. Гришка очухался, начал рваться. Тут я ему еще насовал
— довел!..
Природа наградила Гришку железным здоровьем. Гораздо позже журналисты подвели итог его скотской выносливости. В возрасте 50 лет он мог начать оргию с полудня, продолжая кутеж до 4 часов ночи; от блуда и пьянства заезжал прямо в церковь к заутрене, где простаивал на молитве до 8 утра; затем дома, отпившись чаем, Гришка как ни в чем не бывало до 2 часов дня принимал просителей, говорил по телефону и устраивал разные аферы, потом набирал дам и шел с ними в баню, а из бани катил в загородный ресторан, где повторял ночь предыдущую. Никакой нормальный человек не мог бы вынести подобного режима… Картавцеву — после битья — Гришка пригрозил:
— Погодь, я тебе этого не забуду — исплачешься…
— Отомстил жестоко: растлил дочку Картавцева, а потом видели, как его невестка на сеновал к Гришке бегала. Скоро с выгона пропали две лошади Картавцева, который приметил, что Гришка их намедни оглядывал. Картавцев кинулся к Гришкиной избе, Гришка вышел на крылечко, притворно зевая, будто спал:
— Ну, что тебе? На ча мне сдались твои кобылы? Картавцев заплакал злыми слезами, рухнул в ноги.
— Гриша, — взмолился он, — ты с меня свое уже взял, уже помял баб в дому моем… Верни лошадушек. Погибну ведь!
— Иди отседова, покель ноги держат, — отвечал Гришка…
Никогда того на селе не водилось, а тут стали девки рожать, будто их ветром надувало, и, боясь позору, подкидывали младенцев в дома к бездетным.
С опросу выяснилось — Гришкина работа! «За такое надо учить», — и стали мужики зверски калечить Григория за блуд с их женами, дочерьми и сестрами, но Гришка вставал от побоев даже освеженный, будто в жаркий день искупался (сказалась в нем закалка конокрада). При этом еще и грозился:
— Бейте меня и далее, а я свое все равно возьму!
За мерзкие дела прозвали Гришку на селе РАСПУТИНЫМ, и это имя столь крепко прилепилось к нему, что уже не отдерешь. Исправник Казимиров, объезжая свои дремучие владения, не пожелал учитывать Гришку под фамилией «Новых».
— Тогда валяй по-старому — Вилкиным.
— Какой же ты Вилкин? — хохотал исправник. — Вилкин — это от вилки, которой господа салаты кушают, а Распутин — от распутства. Я грамотней тебя, фамильные тонкости понимаю…
Крестьянская община села Покровского возбудила перед властями вопрос о высылке Распутина в Восточную Сибирь, но Гришка не стал ждать, когда его возьмут за шкирку. Он разулся и босиком тронулся в дальний путь, покидая село. На околице ему встретились бабы с граблями:
— Ты кудыть уцелился-то, Григорий? Вороватый взгляд и подлейший ответ:
— Да я далече… богу молиться. Мне и тятенька завещал, чтобы я Верхотурскую обитель посетил. Ох, грехи все, грехи наши…
Долог пеший путь из Тобольской губернии до Пермской, где затаился в лесах монастырь. Много месяцев о Распутине не было ни слуху ни духу. А потом явился… но в каком виде! Шел полураздетый, без шапки, длинные волосы совсем закрывали лицо. Никого не узнавая, размахивал руками и все время пел нечто духовное. В церкви дико озирался по сторонам и вдруг ни с того ни с сего начинал сипло голосить псалмы… Кажется, что в период богомолья Распутин повстречался с людьми, которые очень сильно подействовали на его кривобокую психику. Вел он себя странно. Движения стали беспокойны и порывисты, он ходил по селу, часто приседая, потирал руки. Речь иногда делалась бессвязным набором слов. А после нервного возбуждения наступала глухая, замкнутая депрессия… Вернувшись из Верхотурья, Распутин был явно ненормальным, потом он вроде оправился, и здесь летописцы отмечают страшный взрыв чувственности, словно нечистая сила поселила в нем беса блудного! Но грубую животную похоть Гришка неизменно облекал в формы богоугодничества — этим он невольно закладывал первый камень в фундамент будущей «распутинщины».