Нечистая сила - Пикуль Валентин Саввич. Страница 37

Гости собирались. Приехал похожий на старую моську статс-секретарь империи Александр Сергеевич Танеев, светский композитор, большой знаток придворных конъюнктур. Старшая дочь его, Аннушка, сегодня отсутствовала, опять вызванная в Царское Село на урок по вокалу; с Танеевым была младшая — Сана, а при ней и жених ее — кавалергард Пистолькорс, поклонник оккультных наук, бугай здоровенный (и вряд ли нормальный). Явилась скромно одетая, еще красивая Любовь Головина, родная тетка этого Пистолькорса; с нею вошла дочь ее — востроносая девица с челкой на лбу, которую в свете именовали на собачий лад — Мунькой; что-то глубоко порочное отлегло на высоком челе этой субтильной девицы в белой блузочке, едва приподнятой слабо развитой грудью… Хозяйка дома объявила гостям, что старец Григорий уже приехал, сейчас почивает, но скоро проснется и отец Иоанн Восторгов по телефону обещал вот-вот его подвезти. Но туг вбежала странная дама, вся в шорохе каких-то наколок и ленточек, говорившая то шепотом, то срываясь на крик, — это была генеральша Лохтина, когда-то блиставшая красотой и остроумием, а теперь понемножку сходившая с ума в общении с монахами…

— Не опоздала ли я, графинюшка? — спрашивала она.

Софья Сергеевна отнеслась к ней с пренебрежением:

— Э, милая! Разве ты куда опоздаешь?.. Внизу дома графский лакей с осанкой британского лорда уже принимал от Распутина его новенький картуз.

— Ну, Гришуня, — шепнул Восторгов, — теперь держи хвост торчком, иначе все у нас треснет… Не подгадь, миляга!

Шоколадный мрамор лестницы излучал приятное тепло, почти телесное.

Дворецкий провел их в «ожидальную», сплошь завешанную картинами. Фамильные портреты кисти Левицкого умещались радом с дешевым пейзажиком Клевера, а плоский жанр соседствовал с подлинными шедеврами старых голландцев. Распутин из разнобоя сюжетов выхватил лишь одну живописную сцену. На полотне была представлена женщина, готовая нырнуть под одеяло, она подмигивала кому-то — с непристойным вызовом.

— Это кто ж такая будет? — удивился Распутин.

Восторгов, будучи неплохо начитан, тихонечко пояснил, что картина называется «Нана», изображена здесь известная куртизанка Парижа, героиня романа французского писателя Эмиля Золя (Я не мог выяснить происхождение этой картины в доме гр. С.С.Игнатьевой; мне известна лишь одна картина под названием «Нана» работы Эдуарда Манэ (1877), но она хранилась в «Кунстхалле» в Гамбурге. Может, у Игнатьевых была копия?). Гришке-то писатель этот ни к чему, а слово «Нана» он расшифровал как дважды произнесенное «на!».

— Ишь ты, — сказал. — На да еще раз на… Восторгов немедленно осадил его:

— С ума сошел! Не забывай, что мы святой жизни.

Двери зала отворились, и на пороге вдруг предстала какая-то… бабуся, скудно одетая, с крестьянским платком на голове. «Графиня», — шепнул Восторгов, и тут словно лукавый подпихнул Гришку в бок — он сразу же наорал на Игнатьеву:

— Ты что, ведьма старая? Гляди, какой срам по стенкам развесила… от беса это у тебя, от беса! Небось за едину таку картинку мужик корову бы себе справил, а ты… Смотри, — сказал ей Распутин, — я наваждение-то разом прикрою!

И яростно перекрестил Нану возле розового пупка.

Старая графиня нижайше ему поклонилась:

— Прости, батюшка Григорий. Ужо вот я скажу своим людям, чтобы блудодейку на чердак вынесли. Уж ты не гневайся на меня. Распутин одернул поясок, тронул рукава рубахи.

— Ладно, — сказал. — Веди уж… чего там!

В растворе позлащенных дверей виднелись головы гостей, на столе попыхивал паром медный самовар, неопрятной грудой, словно в худом трактире, лежали простонародные баранки… Распутин, поскрипывая сапогами, шагал к столу, легко и пружинисто, и в этот момент сам чувствовал, что он — молодец!

3. «НАНА» УЖЕ ТРЕСНУЛА

Гости графини еще не успели к нему присмотреться, когда Распутин ловким взором конокрада, оценивающим чужую лошадь, которую непременно надо украсть, уже оценил их всех сразу и теперь приближался к ним, часто приседая, потом резко выпрямлялся, и ладони его сочно пришлепывали по коленям. Сейчас он был похож на орангутанга, спрыгнувшего с дерева и решившего прогуляться по земле. Внезапно ощутив свою силу (и свою власть над этими людишками, ждавшими его!), он уже выпал из-под опеки Восторгова, заговорив так, как ему хотелось — почти бездумно:

— Чаек пьете… ну-ну, лакайте. Чай — травка божия. Ты замужня? А почто без мужа приволоклась? Вот бы я поглядел на вас, на обоих-то…

Нехорошо, мать, нехорошо, — сказал он, остановясь подле Головиной. — Нешто так жить можно? (Головина страшно испугалась.) Смотрикась, какая ты баба вредная… Но обидой ничего не исправишь. Не обижай! Любовью надоть… любовью, дура ты! Да что с тобой толковать? Все едино не поймешь…

И пошел дальше, поскрипывая. Еще на Москве убедился Гришка, что грубейшее «ты» звучит убедительнее обращения на «вы». В этот момент речь его обрела соль и перец.

— Ну ты! Кобыла шалая, — облаял он нервную Лохтину. — Курдюком-то не крути, а сиди смиренно, коли я с тобой говорю. Возжа, што ли, под хвост тебе попала?

— Благослови, батюшка, — взрыднула Лохтина.

— Это потом… — небрежно отмахнулся Распутин.

Пистолькорс, повидавший немало медиумов, магов и спиритов, смотрел на Гришку в изумлении: такого хама он еще не видывал.

— А кулаки-то у тебя… ого, какие! Пистолькорс словно и ждал, что его похвалят:

— Этими руками задушил я пятнадцать латышей.

— За что?

— Бунтовали! Задушу, бывало, и в журнал себе вписываю: имя, фамилию, возраст, женат, холост…

— Зачем?

— Для памяти! Попалась мне знаменитая рижская красавица Ревекка Рабонен, дочь пастора, еще девчонкой путалась с социалистами. Я отвел ее в казарму. Что хотите, говорю, то с ней и делайте. Но солдаты — дрянь. Взяли и отпустили ее. Я выскочил… вижу, бежит моя красотка через картофельное поле. Я — за ней! Догнал. Шашку выхватил. Как полосну по затылку… в картошку и зарылась. Только, помню, косы у нее разлетелись…

Распутин сунул землистые ладони за поясок.

— Ну и сволочь же ты! — произнес он четко.