Дорога на Сталинград. Воспоминания немецкого пехотинца. 1941-1943. - Цизер Бенно. Страница 2
– Представьте себе, что вы на линии фронта, – говорил он, – и вас осыпают градом пуль. Поэтому ведите себя соответствующим образом.
Что мы знали о линии фронта? Мы знали, что нам дадут медали, а противник будет сдаваться толпами. Наши ребята захватили Польшу, а потом Францию. На фронте они чертовски хорошо сражались: в их глазах не было ни тени страха и всегда была великая цель впереди.
То, что они совершили, было и нам по плечу. Означало ли это, что мы были выскочками? Конечно нет – мы не были трусами. Если бы мы были на фронте, получили бы Железный крест и похвалу от гордой за нас родины, а также продвижение по службе. За храбрость перед огнем врага. Если бы такое произошло, парень вроде рябого повесился бы – и он, и ротный старшина, и вся проклятая их компания.
По-видимому, назревала война с Советским Союзом, и это значило, что мы, по крайней мере, увидим начало боевых действий.
Весело застрочили наши пулеметы. Мы стремительно двигались вперед. Теперь мы были настоящими солдатами, преисполненными гордости от того, что служим в армии. Нас охватила волна энтузиазма. Один из солдат вдруг закричал «Ура!», а потом еще один, и вскоре мы все орали как ненормальные. Пусть где-то стреляют снайперы, пусть вокруг нас разрывы минометных снарядов – какое это имеет значение? Любой дурак знает, что потерь не избежать, – нельзя сделать омлет, не разбив яиц, – но мы собирались сражаться до победы.
Кроме того, если кого-то из нас сразит пуля, он погибнет смертью героя. Так что «ура», вперед, в атаку!
– Выйти из строя для проверки обуви.
Сколько же тут всего этих проверок? Проверка винтовок, проверка комплекта столовых принадлежностей, проверка тумбочек – не было конца этим проверкам. И кому-нибудь из нас всегда доставалось: либо он получал наряд на кухню, либо сверхурочно занимался строевой, либо лишался увольнительной. Чаще всего это был рыжеволосый Вилли. Как он ни старался, но, выставив свое имущество на проверку, всегда оказывался виноватым. Командир сразу находил к чему придраться и за что сделать выговор.
Еще одним новобранцем, у которого постоянно возникали неприятности, был Моль, маленький школьный учитель. Армейская муштра постепенно ломала его психику. Вилли говорил, что парень по натуре был меланхолик и часто заговаривался.
Мы выставили в ряд свои сапоги – два часа потратили на то, чтобы начистить их до блеска. Старшина едва взглянул на сверкающую кожу, и казалось, что у всех все в порядке. Только было мы вздохнули с облегчением, как услышали команду:
– Гимнастерки долой!
Мы совсем не были к этому готовы, и я тоже получил нагоняй: на мне не было подтяжек – я терпеть не мог этих проклятых помочей.
Потом я увидел, как старшина наводил страх на учителя. Болтающаяся пуговица была достаточным поводом для того, чтобы обратить на него внимание, поэтому он на него наорал. Моль, стоя навытяжку и дрожа от страха, глотал оскорбления. Старшина продолжал орать, а Моль словно съеживался на глазах. Придира никогда не осмелился бы устроить еще кому-нибудь такую головомойку. Он не выбрал бы ее объектом, к примеру, Шейха, потому что такого рода вещи тот воспринимал с ледяным спокойствием, и старшина это видел. Но в случае с учителем он чувствовал, что каждое слово ранит того, как удар бича, вот он и взял его в оборот. Всем нам было жалко Моля.
Военная подготовка продолжалась, интенсивная подготовка, бесконечная, нудная муштра. Вилли навещал нас так часто, как только мог. Он ощущал огромную потребность в нашем обществе; с нами он не чувствовал себя беззащитным. Казармы наполняли его страхом – страхом, который вызывал у него Майер и ему подобные, – и он боялся многих других. Францл угрожающе потрясал своими внушительными кулаками и что-то ворчал о том, что бы он сделал с этим негодяем Майером, попади тот ему в руки.
Однажды во время утренней поверки старшина роты объявил, что требуется кто-нибудь, знающий английский язык, в качестве переводчика для выполнения специального задания: тот, кто имеет достаточные языковые навыки, может заявить о себе. Вдруг, кто-то громко, с воодушевлением крикнул: «Я!» Мы обернулись. Это был учитель Моль. С надеждой он поднялся на носки, размахивая в воздухе своими очками, и от возбуждения на его щеках выступил румянец.
– Кто сказал я? – спросил старшина.
– Рядовой Моль, господин старшина.
Придира старшина вскинул голову.
– Кроме шуток! Ты один, из всех присутствующих? – насмешливо спросил он. – Солдат-полудурок вроде тебя? Да ты осрамишь всю роту! Ты такой неумеха, что не выдержишь и трех дней. Кроме того, нам нужен человек, годный для службы в тропиках, и я не понимаю, как ты можешь подойти.
Моль был потрясен. Он медленно водрузил на нос очки. Должно быть, у него была сильная близорукость.
В тот день, ближе к вечеру, во время учебных стрельб пуля пробила ему голову. Он умер на месте, его очки болтались на одном ухе. Кровь капала на стекло. Командир роты расценил это как достойный сожаления несчастный случай: проводивший стрельбы унтер-офицер будет наказан за халатность. Ответственным был Майер. Моль стрелял дважды, и оба выстрела ушли выше цели. Майер дал волю своим издевательствам и обещал Молю преподать ему особый урок. Возникла долгая пауза, во время которой учитель посмотрел Майеру прямо в глаза и, прежде чем тот успел остановить его, направил пистолет на себя.
Францл был вне себя.
– Сукина сына следует избить до смерти, – говорил он в бешенстве.
– Должно быть, это муштра, – сказал я, – нечеловеческая нагрузка военной подготовки.
– Может, сказался и характер Моля, – заметил Вилли, к нашему великому изумлению. – Я говорил вам, он – меланхолическая натура. Рано или поздно он в любом случае сделал бы это, даже без казарм и без такой скотины, как Майер.
Несколько дней спустя Майер был переведен в боевой полк, моторизованное подразделение, и нам официально объявили, что он вызвался добровольцем на фронт.
У нас был новый фронт – мы были в состоянии войны с Советским Союзом.
От Верховного командования поступило распоряжение ускорить нашу подготовку: требовалось пополнение личного состава для Восточного фронта.
Нам велели быть готовыми к форсированному двухдневному маршу в расположенный в 86 километрах учебный центр. При полном параде, в полной выкладке и со всем прочим мы тронулись в путь. Впереди нас важно шествовал, сверкая медными трубами, полковой оркестр. Маленький город заранее начал восхвалять наш героизм.
Потом мы пели. Новомодные воинственные песни мы разучивали без энтузиазма, но теперь мы горланили их во всю силу своих легких.
Примерно через два километра оркестр повернул обратно в город. С ним улетучилась вся наша самоуверенность и гордость. Чары развеялись. Все, что осталось, было толпой несчастных рекрутов, которым предстояло совершить марш в 90 километров за два дня.
– Не так уж все и плохо, – сказал Францл, расстегивая пуговицы воротничка.
Для нас это было как день полевых учений: дисциплина ослабла, нам разрешалось разговаривать на ходу, расстегнуть воротнички и взять на ремень или повесить на плечо наши винтовки, как нам больше нравилось. Позади нас кто-то рассказывал скабрезные анекдоты.
Мы слушали и тоже смеялись. Пилле и сам рассказал пару анекдотов. Каждый раз, когда доходил до соли рассказа, он выбегал вперед, так что его крючковатый нос маячил над нашими плечами, чтобы убедиться, что мы не упустили ни одну из острот. Я подумал о Вилли, который, по обыкновению, сильно краснел, а потом говорил, что это от солнца.
Через три часа палящее солнце совсем перестало нам нравиться. Наши гимнастерки пропитались потом, языки прилипли к нёбу, винтовки натирали плечи, и все разговоры смолкли.
Мы с трудом продвигались все дальше и дальше, час за часом, левой, правой, – глаза ничего не видели, кроме пыльных каблуков сапог идущих впереди. Прошло еще много часов, прежде чем мы достигли места назначения первого дня. Стояла ужасная жара. Вскоре некоторые стали выбывать из строя, получив солнечный удар. Подбегали санитары и подносили им к носу нашатырь, а как только жертвы приходили в себя, они снова должны были продолжать марш. Никто не должен был отставать: таков был приказ.