Жутко громко и запредельно близко - Фоер Джонатан Сафран. Страница 21
По утрам до завтрака и до того, как ехать сюда, мы с твоей матерью идем в гостевую спальню, животные следуют за нами, я проглядываю чистые страницы и жестикулирую смех или жестикулирую слезы, если она спрашивает, над чем я смеюсь или плачу, я постукиваю по странице пальцем, а если она спрашивает, почему, я прижимаю ее руку к сердцу, сначала к ее, а потом к своему, или тычу ее указательным пальцем в зеркало, или дотрагиваюсь им до электроплитки, иногда мне кажется, что она знает, мне кажется (в мои Наиничтожнейшие минуты), что она меня испытывает: целый день печатает ерунду или вообще ничего не печатает, чтобы посмотреть на мою реакцию, ей нужно подтверждение моей любви, только это всем друг от друга и нужно, не сама любовь, а подтверждение, что она в наличии, как свежие батарейки в карманном фонарике из аварийного набора в шкафу в коридоре, «Больше никому не показывай», — сказал я ей в то утро, когда она мне это показала впервые, то ли ее пытаясь защитить, то ли себя: «Мы будем держать это в тайне, пока не доведем до совершенства. Мы поработаем над этим вместе. Это будет самая великая книга из всех, когда-либо написанных». — «Ты думаешь, это возможно?» — спросила она, снаружи листья опадали с деревьев, внутри мы больше не придавали значения правде такого рода. «Да, — сказал я, касаясь ее плеча. — Если очень постараемся». Она вытянула перед собой руки и нащупала мое лицо, она сказала: «Я об этом напишу». С того дня я ее подбадриваю, умоляя писать больше, копать глубже. «Опиши его лицо», — говорю я, скользя рукой по пустой странице, и потом, на следующее утро: «Опиши его глаза», и потом, держа страницу на просвет окна, позволяя ей пропитаться светом: «Опиши его радужки», и потом: «Его зрачки». Она никогда не спрашивает: «Чьи?» Никогда не спрашивает: «Зачем?» Может, это мои глаза на тех страницах? Я увидел, что левая стопка удвоилась и учетверилась, я услышал, что отступлепия стали темами, стали абзацами, стали главами, и я знаю (она мне сказала), что предложение, которое некогда было вторым, теперь предпоследнее. Два дня назад она сказала, что ее прошлое проходит быстрее, чем настоящее. «Что ты имеешь в виду?» — спросил я руками, «У нас почти ничего не происходит, — сказала она, — а память у меня отличная». — «Ты могла бы написать про наш магазин». — «Я описала каждый бриллиант в витрине». — «Ты могла бы написать про других людей». — «Моя жизнь — это история всех, кого я когда-либо знала». — «Ты могла бы написать про свои чувства». Она спросила: «Разве моя жизнь и мои чувства не одно и то же?»
Мне так много нужно тебе сказать, проблема не в том, что остается все меньше времени, а в том, что остается все меньше места, моя тетрадь на исходе, страниц никогда не бывает достаточно, сегодня утром я оглядел квартиру в последний раз, и в ней все было исписано, стены исписаны, зеркала, я свернул ковры, чтобы писать на полу, я писал на окнах и по кругу на бутылках вина, которое нам подарили, а мы так и не выпили, на мне всегда рубашка с короткими рукавами, даже в стужу, потому что мои руки — это тоже книги. Но всего не выразишь. Прости. Вот что я пытаюсь тебе сказать, прости за все. За то, что сказал Анне прощай, хотя, наверное, мог бы спасти ее и нашу абстракцию или погибнуть с ними. Прости, что неспособен забыть все неважное и что неспособен все важное сохранить. Прости, что так поступаю с вами, с твоей матерью и с тобой. Прости, что никогда не увижу твоей мордашки, не покормлю, не расскажу сказку на ночь. Я пытался объясниться по-своему, но когда вспоминаю историю с книгой твоей матери, понимаю, что не объяснил ничего, в этом мы с ней похожи, мои письма — тоже Ничто. «Посвящение», — сказала она сегодня утром, всего несколько часов назад, когда я в последний раз зашел в гостевую спальню. «Прочти». Я поднял пальцами ее веки, раскрыв ей глаза, чтобы в них уместились все оттенки смысла, я уходил от нее, не прощаясь, порывал с браком миллиметров и правил, «Не слишком длинно?» — спросила она, возвращая меня к своему невидимому посвящению, я коснулся ее правой рукой, не зная, кому она посвятила свою историю, «Не очень глупо, нет?», я коснулся ее правой рукой, я уже тосковал по ней, я не передумал, но задумался, «Я не слишком себя выпячиваю?», я коснулся ее правой рукой, судя по вопросу, она посвятила написанное себе, «Тебе это сразу обо всем говорит?» — спросила она и на этот раз показала пальцем на то, чего не было, я коснулся ее левой рукой, судя по вопросу, она посвятила написанное мне. Я сказал, что мне пора. Длинной серией жестов, значения которых другой бы не разобрал, я спросил у нее, не хочется ли ей чего-нибудь особенного. «Ты всегда приносишь только то, что я хочу», — сказала она. «Журналы о природе?» (Я взмахнул ее руками, как крыльями.) «Было бы славно». — «Что-нибудь про искусство?» (Я взял ее руку, как кисть, и нарисовал перед нами воображаемую картину.) — «Конечно». Она, как обычно, проводила меня до дверей, «Я могу не вернуться до того, как ты уснешь», — сказал я, положив ей на плечо руку ладонью вверх и потом нежно опустив на ладонь ее щеку. Она сказала: «Но я не засну без тебя». Я прижал ее руки к своей голове и кивком сказал, что заснешь, мы дошли до дверей, стараясь не выпасть из Нечто. «А вдруг я все-таки без тебя не засну?» Я прижал ее руки к своей голове и кивнул, «Ну, а вдруг?» Я кивнул, «Ответь, что тогда», — сказала она, я пожал плечами, «Обещай мне, что будешь внимателен», — сказала она, натягивая на мою голову капюшон пальто, «Обещай, что будешь вдвойне внимателен. Я знаю, ты смотришь по сторонам, когда переходишь дорогу, но я хочу, чтобы ты смотрел дважды, раз я тебя попросила». Я кивнул. «Ты намазался кремом?» Жестами рук я сказал ей: «На улице стужа. Ты простужена». — «Но ты намазался?» — спросила она. Сам не ожидая, я коснулся ее правой рукой. Я мог лгать всю жизнь, но не сумел обмануть ее в такой мелочи. Она сказала: «Подожди», и убежала куда-то, и вернулась с пузырьком крема. Она выдавила немного себе на руку, потерла ладони и намазала мне тыльную сторону шеи, и кисти рук, и между пальцев, и нос, и лоб, и щеки, и подбородок, все открытые места, под конец я стал глиной, а она — скульптором, я подумал: плохо, что приходится жить, но еще хуже, что живешь только однажды, потому что будь у меня две жизни, я бы прожил одну из них с ней. Я бы остался с ней в квартире, сорвал с дверей схему, держал бы ее в постели, говорил бы: «Дайте две булочки», распевал бы: «Start spreading the
news», смеялся бы: «Xa-xa-xa!», кричал бы: «Помогите!» Я бы провел эту жизнь среди живых. Мы вместе спустились на лифте и дошли до порога, она остановилась, я продолжал идти. Я понимал, что разрушаю все, построенное ею заново, но у меня была только одна жизнь. Я услышал за спиной плач. Повинуясь себе или вопреки себе, я обернулся, «Не плачь», — сказал я, приложив ее пальцы к своему лицу и собрав ими воображаемые слезы с щек обратно в глаза, «Я знаю», — сказала она и смахнула со своих щек настоящие слезы, я топнул ногой, это значило: «Я не поеду в аэропорт». — «Поезжай», — сказала она, я коснулся ее груди, потом вытянул ее руку вперед, указав на мир, потом указал той же рукой на грудь. «Я знаю, — сказала она. — Конечно, я это знаю». Я взял ее за руки и сделал вид, будто мы находимся за невидимой стеной или за воображаемой картиной, наши ладони ощупывают ее поверхность, а потом, рискуя сказать слишком много, положил одну ее ладонь на свои глаза, а другую — на ее, «Ты такой заботливый», — сказала она, я положил ее руки себе на голову и кивнул, она засмеялась, я люблю, когда она смеется, хотя правда состоит в том, что я ее не люблю, она сказала: «Я люблю тебя», я сказал, что чувствовал, вот как я это сказал: я развел в стороны ее руки, я нацелил ее указательные пальцы друг на друга и стал медленно, очень медленно их сводить, чем ближе они были, тем медленнее я их сводил, а потом, когда они почти встретились, когда расстояние между ними стало не больше вырванной из словаря страницы, и они уперлись с противоположных сторон в напечатанное на ней слово «любовь», я их остановил. Не знаю, что она подумала, не знаю, что поняла, а что не позволила себе понять, я повернулся и пошел, я не оглянулся и больше не оглянусь. Я говорю тебе все это, потому что никогда не буду твоим отцом, зато ты всегда будешь моим сыном. Я хочу, чтобы ты знал хотя бы одно: мною движет не эгоизм, как это объяснить? Я не могу жить, пытался — и не могу. Если это звучит просто, это так же просто, как гора. Твоя мать тоже настрадалась, но она выбрала жизнь и жила, будь же ей и сыном, и мужем. Я не жду, что ты меня поймешь, еще меньше жду, что простишь, эти слова могут до тебя и не дойти, если твоя мать так захочет. Мне пора идти. Я хочу, чтобы ты был счастлив, хочу этого сильнее, чем собственного благополучия, это тоже просто звучит? Я ухожу. Сейчас я вырву эти страницы из тетради, остановлюсь у почтового ящика перед тем, как сесть в самолет, напишу на конверте «Моему нерожденному сыну» и больше никогда ни слова не напишу, я сгинул, меня больше здесь нет. С любовью, твой отец.