Лето в Бадене - Цыпкин Леонид. Страница 7
* Грушенька Меньшова — прототип Грушеньки Светловой, героини романа «Братья Карамазовы». — Причеч авт.
разгороженных и перегороженных, и с какой-то лестницей, ведущей наверх, шла баталия между отцом и сыном из-за Грушеньки — Алеша, Иван и слуга Григорий удерживали поочередно то Дмитрия, то Федора Павловича, в исступлении кричавшего: «Ату его, ату его!» — Дмитрий, вырвавшись из рук державших его братьев, раскидывая и ломая на пути своем перегородки, мебель и какие-то вазы, ринулся к отцу и, страшным ударом сбив его с ног, принялся колотить его ногой в голову, — «Здорово он звезданул его!» — раздался сзади меня чей-то голос, — оторвав-шись от экрана, я обернулся — сидевшие позади меня поочередно потягивали из бутылки, и бульканье это продолжалось до самого конца сеанса, и в разных концах зала, словно всплески застоявшейся воды, слышались то гигиканье, то гогот, особенно же во время разговора Ивана с чертом о вере и бессмертии души, и точно так же пили пиво и водку экскурсанты, ехавшие по профсоюзным путевкам на тематическую экскурсию: «По местам Достоевского в Старой Руссе», а прибыв на место, они купались в Перерытице, а затем, наподдав, подплывали к самому винту парохода, чтобы покачаться на волнах, — вышагивая по своему кабинету в Старой Руссе, откуда были видны и Соборная сторона, и набережная, и примыкающая к ней улица, потому что дом, в котором он жил, как всегда, был угловой, а окна кабинета выходили еще и на самый угол дома, — вышагивая взад и вперед и то и дело поглядывая в окно на купол Успенского собора, золотящийся в лучах заходящего солнца, он диктовал Анне Григорьевне «Великого инквизитора» — страшный судья в черном облачении, гремя цепями, открывал кованную железом дверь, за которой находил-ся пленник в своем неистлевшем за две тысячи лет одеянии и в терновом венце, — вернувшись на землю, такую же грешную, как и в те далекие времена, он снова испытал все ту же горечь непонимания и отчуждения и снова был обречен на муки и должен был искупать чужие грехи (уж не свои ли?), требуя от людей таких подвигов и таких страданий, которые были под стать только ему, — впрочем, всю глубинную философскую и религиозную суть «Великого инквизитора» впоследствии разъяснил Розанов, которого кто-то из современников назвал конгениальным автору «Братьев Карамазовых», — возможно, что эта конгениальность выражалась в необычном строении его черепа, имеющего форму конуса (отсюда — конгениальный), составленного, в свою очередь, из множества многоугольников, а, может быть, в странной и знаменательной судьбе его, ставшего мужем той женщины, с которой Достоевский когда-то путешествовал по Италии и затем на пароходе в одной каюте, вымолив ее разрешения быть ее другом, только другом и поверенным в ее сердечных делах с этим пустым испанцем, выдававшим себя не то за барона, не то за виконта и бросившего ее, как ненужную вещь, как поношенное платье, растоптавшим ее чувства и ее гор-дость, и оттого еще более желанной, — впрочем, он имел все основания считать, что впоследствии она раскаивалась в этом, да и разве за год до этой злосчастной поездки, еще в Петербурге, не приходила она к нему на квартиру в угловой дом на канаве, в ранние осенние сумерки, вся дрожа от дождя и пронизывающего холода, с опущенной вуалью? — натуральная героиня бальзаковских романов — или все это были его позднейшие фантазии, или, может быть, вымыслы его биографов, или даже ее собственные? — поезд давно уже шел, оставив где-то далеко позади Бологое с его призрачным киоском на платформе, освещенном керосиновой лампой, — вагон раскачивался из стороны в сторону вместе со всеми сидящими в нем пассажирами, матовыми плафонами и чемоданами, многократно отражающимися в темных окнах, за которыми бежали невидимые снежные пространства, так что «Дневник» Анны Григорьевны приходилось удерживать, чтобы он не свалился с выдвижного столика на пол и чтобы строчки не прыгали перед глазами, — придя домой, Федя упал на колени перед Анной Григорьевной, так что она даже опешила и стала отступать куда-то в угол комнаты, но он пополз на коленях вслед за ней, повторяя: «Прости, прости» и «Ты мой ангел», — но она все отступала куда-то в сторону, и он, вскочив на ноги, принялся ударять кулаками в стену, а затем бить себя по голове, и это выглядело так, будто он делал это нарочно, словно разыгрывал какой-то фарс, так что на секунду ей сделалось даже смешно, но она боялась, что хозяйка может услышать, и, кроме того, это могло кончиться припадком, — она подбежала к нему и попыталась удержать — лицо его было бледно, губы дрожали, борода сбилась на бок, — стоя на коленях, он каялся перед ней за проигрыш, за то, что делает ее несчастной, но она не могла ни оценить, ни даже понять всей глубины его страдания и унижения, а, стоя в углу комнаты, смотрела на него удивленно и даже с какой-то недоброй усмешкой — уж не смеялась ли она над ним? — и вот тогда-то он вскочил с колен и стал барабанить кулаками в стену, чтобы она наконец поняла, чтобы они все поняли — пусть знает хозяйка! пусть знают все!… — он в исступлении колотил в стену, но всем им, наверное, было мало этого, потому что за стеной никто не шелохнулся, а Анна Григорьевна продолжала стоять в углу комнаты, — он стал бегать по комнате, натыкаясь на стулья и отшвыривая их в сторону, ударяя себя кулаками по голове, так что ладоням сделалось больно, — подбежав к нему, она попыталась удержать его — теперь лицо ее выражало только испуг — ага, она боялась шума, огласки, не более! она стыдилась его! — так пусть же она не зря стыдится его! — он оттолкнул ее и закричал, что выпрыгнет сейчас из окна, понимая в то же время, что он этого не сделает, — они тяжело дышали, глядя друг на друга, она со страхом и с мольбой, он — с ненавистью и ожесточением затравленного зверя — губы его по-прежнему дрожали, лицо исказила мучительная судорога, — «Федя, голубчик!» — она кинулась к нему и, обхватив руками его голову, прижалась к нему — все обиды, горести и оскорбления сегодняшнего дня, накопившиеся внутри его, разом подкатились к его горлу сладко-горьким комком, как в детстве, когда после очередного скандала, учиненного отцом, в детскую к нему тайком проскальзывала мать и, неслышными шагами подойдя к его кровати, наклонялась над ним и, думая, что он спит, тихонько гладила его по лицу и целовала, — комок, застрявший в горле, прорвался рыданием, сначала глухим, сдерживаемым, а затем громким, облегчающим, мучительно-сладким, взахлеб, — поддерживая его, утирая ему своим платком слезы, Анна Григорьевна повела его к кровати, сняла с него сюртук и жилет, помогла ему лечь, укрыла его, — ей было странно, что такой серьезный и умный человек, как ее муж, мог плакать — это было что-то вроде припадка, та же болезнь, и ее наполнило острое чувство жалости к нему и вместе с тем какой-то ответственности за него (перед кем?), словно он был ее ребенком, — он еще всхлипывал, но это уже были всплески воды о берег от упавшего в озеро валуна, — она хлопотала вокруг него, повязала ему голову влажным полотенцем, а он целовал ей руки и называл ее ангелом, а затем, сбиваясь и путаясь, рассказал ей историю, которая вышла с ним в игорной зале, но она сказала, что все это ничего и что, конечно, тот услышал, что Федя назвал его подлецом, потому что слово это хоть и по-русски, но все знают, а если он не понял, так остальные-то поняли, и что вообще с таким подлецом и связываться вообще не следовало, и он снова целовал ее руки, потому что был теперь вдвойне ей благодарен, — но после обеда, когда они пошли пройтись по Lichtentaler Allee, где в этот час прогуливалось много народа, Федя стал задевать плечом встречных мужчин, шедших в одиночку или даже с дамами, — плоское лицо господина с оттопыренными ушами, оскорбившего его, снова встало перед ним — теперь он знал, что ему следовало сделать: просто толкнуть его эдак небрежно, но достаточно энергично, чтобы тот упал, или хотя бы просто пошатнулся, или, на крайний случай, чтобы просто почувствовал, что ему даром не прошла его выходка, — незнакомец с плоским лицом и с выпученными бесцветными глазами был вездесущ — то появлялся из какой-нибудь боковой аллеи, и Федя спешил ему наперерез, чтобы преградить путь, то шагал навстречу своей самоуверенной, чеканной походкой, и его нужно было сбить с этой походки, заставить его напомнить о себе, то обгонял Федю и Анну Григорьевну, и тогда его следовало нагнать и дать ему надлежащий урок, — Анна Григорьевна пыталась удержать Федю, но он все сталкивался с шедшими навстречу добропорядочными немцами или принимался вдруг догонять каких-то незнакомых господ, так что на несколько минут она даже оставалась одна среди этой разнаряженной фланирующей публики, с зонтиком и с кружевной мантильей в руках, подаренной ей мамой и через несколько дней заложенной Федей после очередного проигрыша, — в конце концов ей удалось увлечь его в одну из боковых аллей, где народа почти не было, а оттуда они пошли на музыку, — на немецкий курортный город Баден спускался июльский вечер, где-то вдалеке, над Шварцвальдами или Тюрингенами, нависли фиолетовые тучи, за которыми уже совсем где-то далеко вспыхивали зарницы, а ближе к городу, на окружающих его холмах, покрытых темной растительностью, виднелись Старый и Новый замки, сложенные из красного кирпича, с зубчатыми башнями, и еще какие-то старинные рыцарские замки, — спустя несколько дней Анна Григорьевна бежала вверх по каменным ступенькам замка, не то Старого, не то Нового — она убегала от Феди, который, проигравшись, стал бы просить у нее последнюю оставшуюся монету, которую следовало уплатить хозяйке, потому что их могли бы просто согнать с квартиры, — она бежала по лестнице как-то необычайно легко, словно у нее под сердцем не было ни Сонечки, ни Миши, но когда добежала до третьей площадки, ей сделалось нехорошо, сильно заболел живот и затошнило, так что она принуждена была сесть на скамейку, и все проходившие мимо оглядывались на нее, потому что видели, что она почти в обмороке, а когда Федя разыскал ее, он снова упал перед ней на колени, прямо тут же, на площадке, на глазах у всех, и она закрыла лицо руками, чтобы ее не видели посторонние и потому что тошнота подступила к самому ее горлу, — он бил себя кулаками в грудь и говорил, что сделал ее несчастной, но ее это уже не пугало, как прежде, потому что она привыкла к этому, — она дала ему монету, хотя знала, что он ее проиграет, а пока они сидели на лугу возле здания вокзала и слушали австрийскую музыку, — играли «Эгмонта», и было что-то в этой музыке созвучное громоздящимся вдали горам с нависшими над ними фиолетовыми тучами, подсвечиваемыми отблесками зарниц, — оба они взбирались по круче, она — легко и быстро, следуя прихотливым изгибам тропинки, вьющейся среди кустарника, скал и развалин рыцарских замков, он — по отвесному, почти неприступному склону — камням и ледникам, на которые никогда еще не ступала нога человека, соскальзывая, падая, снова поднимаясь, оставляя где-то внизу и позади себя море хохочущих голов и пляшущих фигур, показывающих на него пальцем, — иногда тропинка, по которой она взбиралась, переходила в лестницу с каменными или даже деревянными ступенями, похожая на ту, которая вела к Старому замку — она бежала по ступеням вверх, почти не отдыхая на площадках, а только оглядываясь, чтобы посмотреть на открывающийся внизу величественный ландшафт, и затем снова поднималась по тропинке, протоптанной среди скал и альпийских лугов с белыми цветами, названия которых она не знала, — из-под его ноги с грохотом катились камни и огромные льдины, увлекая в своем падении еще большие камни и глыбы льда, производя обвал в горах, шумный, грохочущий, с многоголосым эхо, многократно повторяющимся и отдающимся в предгорьях, заглушающим собой голоса хохочущей толпы, толпы знакомых лиц, слишком знакомых, толпы, которая, хотя и была повержена, однако продолжала хохотать и бесноваться в своем тупом упорстве и непонимании, указывая на него огромным перстом, образовавшимся из слияния множества других перстов, грубым и вымазанным в грязи, напоминая собой перст одного из толпы в картине «Поругание Христа», которую он видел в Дрездене, но не запомнил имени художника, написавшего ее, — Христос в терновом венце, похожем на колючую проволоку, сидел на ступенях в позе отрешенной и задумчивой, опершись локтем о колено, так что рука его с длинной и узкой кистью безжизненно свисала вниз, а один из толпы, крепкий мужлан с лицом бюргера, отвисшими пунцовыми щеками и таким же пунцовым носом-картошкой, указывал на него своим коротким и волосатым пальцем — в сидящего на ступенях летели палки и камни, и кто-то плюнул ему в лицо, на котором были уже заметны следы побоев, но которое сохраняло свое выражение глубокой и отрешенной задумчивости, а чернь, окружавшая его, бесновалась и гоготала, но этот гогот, сливавшийся с хохотом толпы, состоящей из знакомых лиц, заглушался теперь гулом падающих камней и глыб льда и многократно повторяющимся эхом, а он поднимался все выше и выше, преодолевая страшную крутизну, к самой вершине горы, где в фиолетовой туче, прорезаемой вспышками молний, был скрыт хрустальный дворец — это мечта человечества и его собственная мечта, взлелеянная им и глубоко затаенная, так что он даже нарочно обсмеивал эту мечту, но этот горный обвал, заглушающий причитания и хохот беснующейся толпы, и удары грома, обрушивающиеся из фиолетовой тучи, вселяли в него веру в осуществимость этой мечты, а видение картины неизвестного художника ясно подсказывало ему путь, которым следовало идти, и он уже был на этом пути, взбираясь по отвесной круче, — торжествующие звуки музыки — литавр, валторн и фанфар — лились с возвышения, на котором играл оркестр, — отголоски горного обвала иногда достигали ушей Анны Григорьевны, но путь ее был по-прежнему свободный и легкий, по ровной тропинке или по ступеням лестницы, и только в одном месте дорога ее пересеклась с его дорогой — там, где тропинка нависла над самой кручей, по которой взбирался он, цепляясь за каменистые породы, соскальзывая и падая, в изодранной одежде, с исцарапанными в кровь руками, — она подала ему руку и помогла ему взобраться на тропинку, по которой она шла, и вот теперь они шли вместе, рука об руку, — мелодия, которую вели валторны и флейты, была все еще торжествующей, но уже угадывалась в ней какая-то усталость или, скорее, надломленность, они сидели рядом на скамейке, слушая музыку, он — в своей любимой позе, положив ногу на ногу, обхватив руками колена, с увлажнившимися или, может быть, еще не высохшими от слез глазами, она — чуть подогнув ноги, чтобы не было видно ее потертых сапог, требующих ремонта, зябко кутаясь в свою мантилью, — на секунду взгляды их встретились, он взял ее руку и нежно погладил, — вокруг площадки, на которой помещалось возвышение для музыкантов и стояли скамейки для публики, горели фонари, но было еще вполне светло, и двойной этот свет создавал какую-то неверную и призрачную картину, в которой что-то было не довершено или что-то не начато, а ночью, когда он пришел прощаться с ней и они поплыли, встречное течение стало сносить его в сторону, и он почувствовал, что тонет. Она пыталась помочь ему, то заплывая вперед, оглядываясь на него, приглашая его последовать за собой, то подплывая к нему совсем близко, вплотную, заглядывая ему в глаза, протягивая к нему руки, почти поддерживая его, то ныряя куда-то вглубь зеленой волны, стараясь испугать его своим исчезновением, — его продолжало сносить, неумолимо и быстро, — он почти не боролся, — вода все чаще смыкалась над ним, из ее зеленой колышущейся массы проступало плоское лицо с выпуклыми бесцветными глазами — лицо это набухало, разду-валось, словно наполняемый воздухом шар, становясь багровым, превращаясь в слишком хорошо знакомое лицо с рысьим взглядом, и десятки, сотни рук тех, кто накануне стоя у подножия горы, хохоча и беснуясь, указывал на него, тянулись теперь к нему, наподобие щупалец гигантского скорпиона, — он сделал несколько последних, отчаянных усилий, но тело его безвольно обмякло — он быстро и неотвратимо шел ко дну.