Три билета до Эдвенчер - Даррелл Джеральд. Страница 33

Мы плыли уже три часа, а признаков деревни не было и в помине. Больше того, вокруг вообще не замечалось никаких следов человеческого обитания. Зато животных было великое множество. Вот мы проплываем под большим деревом, сплошь обсыпанным белыми и золотыми орхидеями. В его куще резвятся пять туканов, они снуют между ветвями и поглядывают на нас, уставя ввысь свои большущие носы и взлаивая пронзительно и скрипуче, словно стая мучимых астмой китайских мопсов. В густом переплетении прибрежных тростников и веток на небольшой грязевой отмели мы увидели, тигровую выпь в коричневато-оранжевом оперении с шоколадно-коричневыми полосами. Мы проплыли от нее так близко, что я мог бы коснуться ее веслом, но она сидела не шевелясь все то время, пока мы были у нее в виду, всецело полагаясь на свою красивую защитную окраску.

В другом месте ручей разливался чуть ли не до размеров небольшого озера, сплошь покрытого ковром водяных лилий – лесом розовых и белых цветов на фоне глянцевито-зеленых листьев. Нос каноэ с мягким хрустким шелестом вспарывал эту массу цветов, и чувствовалось, как их длинные эластичные стебли облегают и удерживают дно лодки. Вот перед нами бегут по листьям лилий яканы, трепыхая своими ярко-желтыми крыльями, из тростника с невероятным плеском поднимается пара мускусных уток и тяжело летит над лесом. Какая-то крошечная рыбка выскакивает из воды перед самым носом каноэ, и небольшая тонкая змейка, развертывая свои кольца, скользит в воду с нагретого солнцем листа. Воздух звенит от множества стрекоз – золотых, синих, зеленых, красных, бронзовых, – которые то взмывают ввысь и неподвижно повисают у нас над головами, то ненадолго присаживаются на листья лилий, нервно вздрагивая стеклянными крыльями.

Но вот каноэ снова нырнуло в основное русло, и, проплыв с полмили, мы, к своей радости, услышали голоса и смех, эхом разносившиеся между деревьями. Мы скользили в тени вдоль берега, потом завернули в крохотную бухту. Здесь в теплой воде ручья купались девушки-индианки. Они плескались, смеялись и весело щебетали, словно стая птиц. Когда мы пристали к берегу, они обступили нас обнаженной, улыбающейся стеной смуглых тел и повели в деревню, смеясь и оживленно переговариваясь между собой. Деревня располагалась за полосой деревьев и состояла из семи-восьми больших хижин, каждая из которых представляла собой покатую крышу из пальмовых листьев, установленную на четырех столбах. Пол хижин был приподнят над землей фута на два-три с таким расчетом, чтобы под ним могли проходить паводковые воды. Обставлены хижины были предельно просто – несколько гамаков да один-два чугунка в каждой.

Нас вышел встретить вождь племени, пожилой, морщинистый человек. Он горячо пожал нам руки и провел нас в одну из хижин. Там мы сели и минут пять молча улыбались друг другу. Когда у компании нет общего языка, разговор "о погоде" сводится к минимуму. Не переставая восхищенно нам улыбаться, вождь отдал краткое приказание, после чего один юноша вскарабкался на ближайшую пальму и срезал два кокосовых ореха. Сняв с них верхушки, орехи церемонно вручили нам, дабы мы утолили свою жажду их сладким молоком. Я уже запрокинул голову, допивая последние капли, как вдруг увидел под потолком на балке животное, вид которого до того поразил меня, что я не выдержал и расхохотался. Смеяться, когда пьешь из кокосового ореха, далеко не самое благоразумное на свете. Я заперхал, закашлялся и замахал руками, указывая на потолок. К счастью, вождь меня понял. Он забрался в гамак, дотянулся до балки, схватил животное за хвост и стащил его вниз. Вися вниз головой и медленно вращаясь на своем хвосте, оно жалобно повизгивало.

– Господи боже! – сказал Боб, когда животное развернулось мордой к нему. – Это еще что такое?

Его удивление можно было понять: вождь держал за хвост животное самой смехотворной наружности, какую только можно себе представить.

– Это, – сказал я, все еще прокашливаясь, – это не что иное, как пимпла, самая настоящая, живая пимпла.

Дело в том, что во всех тех местах, где нам довелось бывать, гвианские охотники неизменно упоминали об этом животном. Рано или поздно местные звероловы спрашивали, нужна ли мне пимпла. "Да, – отвечал я, – нужна", и мне обещали раздобыть ее. Но на этом дело засыхало. Звероловы уходили и больше не поднимали об этом разговор, и вот уже нет у меня в перспективе никакой пимплы. Пимпла – это древесный дикобраз, а дикобразы, вообще-то говоря, не такие уж редкие животные, и ловить их не особенно трудно. Вот почему, оставаясь так долго без единого экземпляра, я даже начал недоумевать, в чем тут дело. Я чуть повысил предлагаемую мной цену за животное, но этим и ограничился. Дикобраз есть дикобраз, думалось мне, один ничуть не лучше другого, и вся эта семейка не внушала мне особых симпатий. Знай я с самого начала, какие это прелестные, очаровательные твари, я бы приложил все силы, чтобы приобрести несколько экземпляров. Больше того, я б, наверное, скупал их мешками, было бы только предложение, до того неотразимое впечатление они на меня произвели.

Вождь опустил зверька на пол, и тот сразу же уселся на задние лапы и уставился на нас проникновенным взором, причем выглядел он до того потешно, что мы с Бобом так и покатились со смеху. Размерами он был со скотчтерьера и сплошь утыкан длинными острыми иглами, черными и белыми. Лапы у него были маленькие и толстенькие, хвост длинный, цепкий и волосатый. Но самое смешное в нем была его морда. Из всей этой массы иголок выглядывала рожа, до того похожая на лицо покойного У. К. Филдса, что просто дух захватывало: тот же большой нос картошкой, шмыгающий во все стороны, а справа и слева от него маленькие, хитрые и в то же время несколько печальные глаза, в которых стоят невыплаканные слезы.

Рассматривая нас со всей зловредной проницательностью великого комика, дикобраз сжал передние лапы в кулаки и закачался на месте, словно нокаутированный боксер, готовый рухнуть на ринг. Затем, забыв о своем кровожадном боксерском ремесле, он сел на свои жирненькие окорока и стал тщательно очесывать себя. При этом на его морде расплылось такое блаженство, что одного взгляда на эту потешную физиономию было достаточно, чтобы на всю жизнь сделаться обожателем пимпл, и я тут же без звука уплатил за животное цену, запрошенную вождем.

Древесный дикобраз, пожалуй, единственный настоящий комик из всех зверей. Могут быть смешны обезьяны, поскольку они являют собой не всегда льстящую нашему самолюбию карикатуру на нас самих; могут быть забавны утки, но в этом нет никакой заслуги с их стороны: просто они такими родились. По-разному забавными могут быть для нас и некоторые другие звери. Но покажите мне животное, которое подобно древесному дикобразу имело бы все задатки клоуна да еще использовало бы их с таким невероятным мастерством. Наблюдая пимплу, я готов был поклясться, что зверек знает не только о том, что он смешон, но и то, как надо смешить. Большой шмыгающий нос картошкой, за которым почти не видно словно вспухших от насморка глазок с постоянным слегка недоуменным выражением в них, плоские, шаркающие при ходьбе задние лапы и волочащийся хвост – у него есть все данные настоящего клоуна, и он умеет выжать из них все. Вот он делает что-нибудь ужасно глупое, но с таким простодушно-озадаченным видом, что тебя и смех, и жалость берет к этому бедному, спотыкающемуся, незлобивому зверю. Такова сущность его комического искусства, поистине чаплинская гениальность – он одновременно и смешит, и трогает до слез.

Мне довелось быть свидетелем боксерской встречи двух пимпл. Она была яростной и ожесточенной, но за все время поединка участники ни разу не коснулись один другого и постоянно сохраняли выражение доброжелательно-озадаченного интереса друг к другу. Никогда не видел ничего более забавного. В другой раз мне довелось наблюдать, как пимпла жонглировала косточкой манго: неуклюже орудуя лапами, она, казалось, вот-вот уронит косточку, но всякий раз вовремя подхватывала ее. Виденный мной клоун в цирке проделывал этот же фокус куда менее ловко и успешно. Я настоятельно советовал бы всякому профессиональному комику держать у себя в доме древесного дикобраза: десять минут наблюдения за зверьком дадут ему в смысле познания своего искусства больше, чем десять лет любого другого учения.