В августе 41-го. Когда горела броня - Кошкин Иван Всеволодович. Страница 34
Безуглый уже сбегал к кухне с котелками, притащив горячей каши с маслом и две буханки хлеба. Симаков расстелил брезент на моторном отделении, ждали только Осокина, которому вдруг приспичило полезть проверять ходовую. Экипаж сидел молча, говорить не хотелось, когда снизу вдруг донеслись странные звуки — водителя, похоже, выворачивало наизнанку. Не дожидаясь команды, Безуглый соскочил с машины и полез посмотреть, с чего это мехвод вздумал перед едой метать пищу.
— Тю-у-у! — с неподдельной радостью крикнул радист откуда-то снизу. — Глянь, славяне, Васька немца привез!
— Что ты мелешь? — приподнялся на локте Симаков. — Какого немца?
— Ну, какого именно — это сказать сложно. Он тут между катками… Распределен.
— Бюэээ!
— Васька, хватит изображать тут, мы последний раз вчера ели, тебе ж все равно блевать нечем, — голос москвича звенел, и это было страшно. — Да вы спускайтесь, посмотрите!
Да ну тебя, — проворчал наводчик и улегся обратно. — Я жрать собираюсь, а ты тут всякое дерьмо глядеть зовешь.
Петров представил, каково было пацану-водителю увидеть следы своей работы — застрявшие в траках ошметки мяса, и его самого замутило.
— Кончай куражиться, Сашка, — устало приказал старший лейтенант. — Осокин, хватит там удобрять, плюнь и иди есть.
Над моторным отделением показалось совершенно белое лицо водителя, несколько мгновений он смотрел на разложенную на брезенте еду, затем сполз на землю. Пошатываясь, Осокин отошел от танка на несколько метров и сел под березой, уткнув голову в колени. Плечи его тряслись. Симаков с минуту смотрел на плачущего водителя, затем решительно поднялся и собрался уже спрыгнуть с танка, когда почувствовал у себя на плече руку командира.
— Не надо, Олег, — покачал головой Петров. — Пусть поплачет. Это тяжело, я по себе знаю.
— Да что тут тяжелого? — удивился забравшийся на танк радист.
Он схватил свой котелок и как ни в чем ни бывало принялся наворачивать кашу, затем поглядел на командира и наводчика.
— А вы чего ждете? Остынет же.
Симаков медленно опустился на колено и пристально посмотрел на радиста, уминавшего кашу так, что за ушами трещало.
— Слышь, Сашка, — протянул волжанин, и голос его не предвещал ничего хорошего. — А скажи мне — чего ты такой лютый?
— А на хрена тебе? — поинтересовался, облизывая ложку, москвич.
— Да вот, не пойму никак, то ли причина у тебя есть, — наводчик ронял слова тяжело, — то ли ты психованный. А с психованным я воевать не хочу, мало ли что тебе в голову взбредет.
— А куда ты денешься? — нехорошо усмехнулся Безуглый.
— А вот возьму сейчас ключ из ЗИПа да отоварю им тебя по башке, — спокойно ответил Симаков. — Не хочу с психом в одном танке гореть.
Безуглый облизал ложку и, завернув в тряпку, сунул за голенище, потом с сожалением посмотрел на три котелка с дымящейся кашей.
— И не жаль вам, а? Такая каша, а в холодной жир застынет…
Он потянулся и вдруг посмотрел на наводчика тусклым, ледяным взглядом.
— Есть у меня причина, Олег. Хочешь услышать?
— Отчего нет? — глаза волжанина тоже были холодны. — Время у нас есть.
— Ну, хорошо, — кивнул радист. — И ты, командир, послушай.
Он повернулся к водителю и крикнул:
— Вася, кончай реветь, разговор есть. Иди сюда. Иди, послушай, может легче станет.
Осокин помотал головой, потом медленно поднялся и побрел к танку.
— Ты, командир, в пятом мехкорпусе начинал, так? — Не дожидаясь ответа, москвич продолжил: — Я тоже, может, даже виделись. Но я даже повоевать как следует не успел, наш тракторист во время марша сжег, к чертовой матери, фрикционы, так что остались мы без коробочки. Колонна дальше пошла, а мы куковать остались, ремонтировать поврежденные машины там никто и не думал, да и запчастей все равно не было. К вечеру товарищи мои куда-то смылись, полагаю, в примаки к кому-нибудь подались, или просто прятаться пошли, потому что петлицы свои лейтенант прямо возле машины бросил, паскуда.
Безуглый жестко усмехнулся:
— Вот, поди ж ты, девятнадцатого июня его кандидатом в члены партии приняли, уж как человек радовался, как гордился. А тут спорол кубари, да и подался куда от войны подальше. Я проснулся — а уж и нет никого, только три комбинезона валяются. А мне драпать гордость, что ли, не позволила. Пытался с нашими связаться, да они далеко ушли, а станция километров на пятнадцать в лучшем случае достает. В общем, снял я пулемет, прихватил три магазина в сидор, хотел танк подорвать, да не знал, как.
Радист замолчал, никто не думал его торопить.
— Ну и пошел на восток, думаю, может, найду кого, хоть с пехотой повоюю. Собралось нас таких человек десять, я, да еще трое танкистов из моего же батальона, у них дизель заклинило, чуть раньше нашего, да шестеро пехотинцев, обозников каких-то. Их за имуществом каким-то отправили, да так и забыли. Бредем по дороге, вместе с беженцами, ни командира, ни задачи, вокруг гражданские: женщины, дети, старики. Взрослых мужиков мало. Идут, на нас косятся, а мы им в глаза смотреть не можем, потому что какая-никакая, а совесть у нас осталась. И тут…
Он снова запнулся, но сразу продолжил:
— Два «мессера» откуда-то вываливаются. И знаете, сперва они так высоко, метрах на трехстах прошли, смотрели, видно, не нарвутся ли они здесь… А как разглядели, что колонна не военная, снизились… Мы беженцам кричим: «Разбегайтесь!», да куда там, половина как обмерла, другие побежали, но не в стороны, а вперед, по дороге. Тут эти сволочи вдоль колонны и прошли… Из всех стволов… — радист скрипнул зубами. — Там промахнуться нельзя было, все плотно шли. Кровь во все стороны, как вода, я ору, из ДТ стреляю, да они и не замечают даже. Люди разбегаются, кто-то под телеги прячется, а эти развернулись и еще раз зашли. И третий, потом уж улетели, а на дороге такое творится…
Он снова замолчал, уже надолго, глядя прямо перед собой, Петров отвернулся. Он видел разгромленные с воздуха колонны, но военные. Тяжело видеть сгоревшие полуторки, убитых красноармейцев, но, по крайней мере, если немецкие летчики убивают бойцов РККА, то где-то наоборот, наши соколы рубят гитлеровцев. Война есть война. То, что описывал Безуглый, не укладывалось ни в какие рамки, это было убийство, не имеющее никакого военного значения, просто убийство ради забавы.
— Мне что в память врезалось — лежит ребенок, девочка, лет, ну, может, десяти. Я сперва подумал, что кофточка красная, потом вижу… — радист сглотнул, — головы у нее нет. Голова метрах в трех лежит. Рядом мать на коленях завывает: «Доктора, доктора!» Какой уж тут доктор. У меня в Москве сестричка, вот этих лет. Не могли они не видеть, куда стреляют, ребята, не могли! Говоришь, Олежек, лютый я? А нельзя нам лютыми не быть. Если ты не лютый, ты их жалеть будешь, а главное — себя. А мы никого жалеть права не имеем! Всю Украину прожалели, Белоруссию, теперь здесь, дальше, что, до Москвы? Пока Россия не кончится?
Радист коротко и зло расхохотался.
— Ах, Васенька у нас чувствительный, немцев на гусеницы намотал, переживает теперь — вдруг им больно было? Завтра, наверное, гудеть будет, чтобы с дороги убрались, а то, не дай бог, еще кого-то задавит. А товарищ старший лейтенант еще кого-нибудь спасет, не даст штыками поколоть — это ж живые люди, с ними так нельзя. Надо и мне, наверное, как-нибудь покультурней себя вести, разрешения, что ли, спрашивать: «Товарищ фашист, вы не будете возражать, если я вас немножечко застрелю из пулемета?»
— Ерунду ты говоришь, Сашка, — вздохнул Симаков. — Никто их не жалеет, выдумал тоже. Я другому поразился, как ты, мяса рваного насмотревшись, спокойно жрать сел, неужели не воротило?
Безуглый пожал плечами:
— Поверишь — не воротило. Все, что мог, я тогда, на дороге выблевал.
— А-а-а, ну, может ты и прав, — Симаков посмотрел на кашу. — Надо бы и впрямь доесть, пока не остыло. Вася, ты будешь?
Бледный Осокин помотал головой: