Отдаешь навсегда - Герчик Михаил Наумович. Страница 34
— Я тебе нравлюсь?
Я с трудом сглатываю ком сухой травы, застрявший в горле, и отвечаю:
— Ты красавица. Ты самая красивая женщина на земле.
— Жалкий льстец, — говорит Лида. — А Нефертити? Она забрасывает руки за голову, застегивая какие-то кнопки, и платье туго натягивается у нее на груди.
— По сравнению с тобой Нефертити просто уродина, — нисколько не кривя душой, заявляю я.
— Ну, не говори, — Лида берет со стола маленькую плоскую сумочку. — Нефертити тоже была довольно интересная женщина.
И дома и уже на улице мы хохочем до слез, и прохожие с любопытством поглядывают на нас: ишь, расходились!..
58
Я часто жалею, что память не школьная доска, что с нее нельзя стереть мокрой тряпкой то, что вписано надеждами, радостью, горем. Я многое хотел бы забыть — не получается…
Словно вчера было — помню, как принесли похоронку на отца.
Он разыскал нас через бюро беженцев в Бугуруслане в ноябре сорок первого, три месяца мы получали от него мятые треугольники с номером полевой почты и расплывшимся фиолетовым штампом: «Проверено военной цензурой», со скупыми строчками, наспех написанными карандашом: «Жив, здоров… Бьем фашистов… Берегите себя…» И в дни, когда почтальон тетя Поля приносила эти письма, мама ходила тихая, просветленная, будто в ней зажигался невидимый фонарик.
Иногда писем подолгу не было, и тогда мама целыми вечерами топталась из угла в угол, то и дело выскакивала на двор — почту привозили из райцентра поздно, тетя Поля разносила ее порой чуть не к полуночи. «Нету тебе нынче, милая, нету! — еще издали кричала почтальонша сиплым, простуженным голосом, завидев маму у ворот. — Сама знаешь, как теперь полевая почта работает… Завтрева два-три в одноразье принесу! Иди, милая, иди, посинела на ветру уже!»
— Тетя Поля, — жалобно просила мать, — а вы посмотрите, пожалуйста, может оно где среди газет завалилось?
— Ничего у меня не завалилось, — совсем не сердито, а скорее печально отвечала тетя Поля и раскрывала брезентовую сумку. — Гляди, однако, сама, коль сумлеваешься.
И мать поспешно рылась в этой сумке красными, будто обваренными, руками, и я заглядывал туда из-под ее руки, а потом мы медленно брели к дому по протоптанной в высоченных сугробах тропке, не замечая, как мороз леденит дыхание, и отогревались на теплой печи, на старой кислой овчине, которая служила нам матрацем, и мама мелко вздрагивала — мне казалось, от холода…
Однажды тетя Поля пришла к нам еще засветло — два дня крутил буран, почту не привозили, и теперь сумка у нее была толстенькая. Она села за стол, вытянула ноги в коротких валенках — сверху обрезали, чтоб снизу подшить, и долго копалась в этой толстенькой сумке. И чем дольше она копалась, низко наклонив голову, круглую, как шар, от пухового платка, тем сильнее бледнела мать, тем больше стекленели ее глаза.
Наконец тетя Поля достала желтоватый четырехугольный конверт и, отвернувшись, протянула его матери, и даже я догадался, что в нем, — мы все уже знали, что бывает в таких желтоватых конвертах. Во мне еще жила какая-то робкая надежда — а вдруг пронесет! — но у матери и робкой надежды не оставалось, потому что она отдернула руку, тяжело опустилась на лавку и замотала головой. Не сказала — выдохнула:
— Вскрой.
Тетя Поля надорвала конверт, достала узенькую полоску серой бумаги, молча положила на чистый, выскобленный стол. А потом вдруг схватила свою сумку, с размаху швырнула на пол и начала топтать короткими подшитыми валенками. «Не мо-гу-у-у! — кричала тетя Поля и топтала сумку, будто это сумка была виновата, что все больше и больше приходит в деревню таких узких желтоватых конвертов, что люди стали бояться ее как зачумленной, — лучше никаких писем, лучше неизвестность, чем такие, не оставляющие никакого просвета надежде. — Не могу я больше, не могу-у-у!»
Она кричала сипло и надрывно, и пена пузырилась в уголках ее губ, тонких, посиневших, и она топтала распластанную на полу сумку, неповоротливая, закутанная в сто одежек… и мать вдруг кинулась утешать ее. Мать утешала ее, будто это не нам, а тете Поле принесли похоронку. Она усадила тетю Полю на лавку, расстегнула кожух, принесла воды. И только когда закрылась за почтальоншей дверь, сама беззвучно рухнула на пол.
59
— Такси! Эй, такси! — кричу я, и зеленый огонек, вынырнувший из-за поворота, останавливается возле нас.
Мы садимся на заднее сиденье, и шофер в блестящей кожаной куртке отрывисто спрашивает:
— Куда?
Лида смотрит на меня, я — на Лиду.
— В аэропорт.
Шофер кивает, нажимает на акселератор, и мы несемся в противоположный конец города. Совсем не потому, что там какой-то особенный ресторан, просто там за окном взлетают и садятся самолеты, там острее ощущаешь время, а не только вкус еды.
Лида сидит строгая и прямая, и блики от уличных фонарей, мимо которых мы пролетаем, падают на ее лицо. Блестит черной кожей широкая спина шофера. В открытый ветровичок тянет сухим жаром от нагретого за день асфальта. Текут по тротуару люди — темные силуэты и желтые пятна вместо лиц.
— Улетаете? — Шофер лихо проскакивает под желтый свет.
— Улетаем, — с готовностью отвечаю я, а Лида дергает меня за рукав: как, мол, не стыдно.
Шоферу хочется поговорить, видно, просидел день молчком за баранкой — скучно.
— Далеко, если не секрет?
— На Колыму.
Шофер смеется каким-то тоненьким смехом, его кожаная спина вздрагивает.
— Колыма, Колыма, веселая планета, «двенадцать месяцев зима, остальное лето… Врешь, парень, кто же так на Колыму едет, особенно если добровольно, — без узлов, без чемоданов?
— Значит, мы будем первыми!
— Не-е, первыми не будете. Там уже народу битком.
— На Колыме? — недоумеваю я, неужели он принял всерьез этот треп?
— Ближе. В ресторане.
— Слушайте, — говорю я, — как вы угадали?
— Да уж угадал. Вы что — сегодня поженились? Теперь подскакивает Лида.
— А вы случайно не колдун? Шофер смеется.
— Значит, правда?! — Он круто разворачивается и останавливается у здания аэропорта, — Да у вас же это на лицах написано, чудаки! Я перед вами мужа с женой вез, со стажем супруги. Уж так они всю дорогу друг друга грыз ли — слушать тошно. Хоть ты останови машину и высади. А ведь когда-то, наверно, тоже сияли, как вы… Ладно, ладно, ребята, думаю, что с вами этого не случится. — Он отдает Лиде сдачу и почему-то вздыхает. — Очень у вас лица счастливые, завидно…
60
А наш столик — у окна, которое выходит на летное поле. Далеко-далеко по этому полю бегут пунктиры огоньков — зеленых, красных, фиолетовых… Матовой шершавой белизной отсвечивает длинный бетонный язык взлетной полосы.
Слева, возле ангара, сбившись в тесный кружок, стоят самолеты, пузатые, неуклюжие с виду АНы с огненно-красными полосами вдоль бортов, и изящные, как оперенные стрелы, ТУ — с голубыми. Улететь бы сейчас, но куда? А главное — зачем? Лида рядом, у нее влажно блестят глаза, а под яркими люстрами колеблется сизовато-прозрачное облако папиросного дыма, — куда и зачем мне улетать?
Ей хорошо здесь, среди приглушенного гула людских голосов, обрывков чужих, непонятных разговоров, взрывов смеха, прерываемых грохотом взлетающих и садящихся самолетов и хрипом репродукторов, объявляющих посадку, у нее порозовели щеки, обычно фарфорово-белые, и дышит она глубоко и ровно, и обводит зал смеющимся ожидающим взглядом, — чего она ждет? Чуда? Я правильно сделал, что привез ее сюда, в моей конуре можно заплесневеть, и даже не заметишь. Позже мы где-нибудь займем на макароны, если не хватит, а у нее нервы взвинчены до предела, пусть немного развеется.
Оркестр играет слишком громко, будто музыканты сговорились непременно перебить рев самолетов и гул зала. Мой отец тоже когда-то играл в ресторане, только не в таком шикарном, с самолетами за окном. Наш ресторан был маленьким, с деревянной эстрадой, там пахло салом и подгоревшим луком — однажды мать завела меня туда, и я потом долго не мог избавиться от этого запаха. Сейчас отцу, наверно, было бы столько, сколько вон тому скрипачу, с головой, как яйцо, поставленное на попа. Скрипач судорожно зевает от скуки, еще бы не скука — каждый день играть одно и то же людям, которые больше заняты коньяком и водкой, чем музыкой. Представляю, каково было отцу играть в ресторане «Очи черные…» и мечтать о Скрипичном концерте Чайковского! Так он и не сыграл этот концерт, и я не сыграл, и не люблю я его, терпеть не могу Скрипичный концерт.