Мирные дни - Чаковский Александр Борисович. Страница 14
И вдруг мне показалось — или это интонация его голоса изменилась, — что он, Василий Степанович, говорит какие-то новые, никогда не слышанные мною слова.
— Я получил письмо из Сибири, из нашего филиала, — сказал вдруг без всякого перехода Каргин. — Трудно им.
«При чём тут филиал?»—подумала я, хотя знала, о чём шла речь. Филиалом считался завод в далёком сибирском городке, куда во время войны эвакуировались наши цехи. Этот завод расширяется и скоро станет чуть ли не таким, как наш.
— Трудно им, — повторил Каргин. — Они получили большое самостоятельное задание. Будут производить сельскохозяйственные машины. А опыта ещё нет. Привыкли к танкам, к пушкам. План им дали серьёзный. С кадрами плохо. Наших-то мы почти всех вернули. Холодно там. Зимой, пишут, до шестидесяти доходит. Трудно. И люди очень нужны, эх, как нужны умелые, опытные работники!
Каргин замолчал, будто забыл о том, что кто-то слушает его.
Ирина сидела рядом со мной, опустив голову, и молчала. Мне очень хотелось узнать, о чём думала она сейчас.
И вдруг я, повинуясь какому-то внутреннему голосу, встала.
— Куда ты? — как-то испуганно произнесла Ирина.
— Да меня же Саша ждёт! — крикнула я уже из темноты. — До свидания, до завтра!
Я почувствовала, что должна оставить их одних, и шла всё быстрее и быстрее.
Уже выйдя из парка, я вспомнила, что так и не поговорила с Каргиным о Саше. «Сегодня это было бы не к месту», — подумала я и решила, что зайду к Каргину в партком.
На обратном пути, проходя мимо дома Ирины, я увидела Иванова. Он сидел у двери на вынесенном из квартиры стуле — его обычная ежевечерняя привычка. Я постаралась как можно быстрее и незаметнее пройти мимо старика, но он окликнул меня.
— Ну, как, — спросил Иванов, когда я подошла к нему, — ушли?
Он посмотрел на меня строго, ни капли смущения, которое поразило меня при недавней встрече, не было на его лице. — Ушли, — ответила я, — в парк.
— Так, — как бы про себя проговорил Иванов, и его серые усы зашевелились. — Как думаешь, выйдет у них дело?
Эта неожиданная прямолинейность смутила меня. — Про что вы? — спросила я.
— Сама знаешь, про что, — так же строго продолжал Иванов, — про дело говорю. Вздохнуть ей надо, Иришке. Жизнь не остановишь — сам в дураках останешься… А он человек стоящий. Требовательный только, к людям требовательный. Ну ладно, иди себе.
Дома меня ждало письмо. Это было письмо из далёкого восточного города. Писала Анна Васильевна, та самая Анна Васильевна, с которой я работала в детском доме во время блокады. В письме она сообщала, что детские дома возвращаются из эвакуации и приедут в Ленинград, очевидно, в воскресенье.
Письмо пришло в субботу. За ужином я показала Саше письмо.
— Я хочу поехать на вокзал, встретить.
— Конечно, поезжай, — сказал Саша — он ловил всё время выскальзывающий из-под вилки гриб — и добавил — Может быть, мне тоже поехать?
Было решено, что я поеду одна.
В ту ночь я долго не могла заснуть.
Саша ещё спал, когда я тихонько, чтобы не разбудить его, выскользнула из комнаты. Я приехала на вокзал и заметила, что перрон сегодня имеет необычный вид. Он был украшен флагами, и мужчины и женщины не походили на обычных встречающих.
Стрелка медленно двигалась по белому циферблату. Размеренным шагом прогуливался по перрону высокий железнодорожник с морщинистым бесстрастным лицом. Всем видом он говорил: «Ну вот, я и сделал всё, что было нужно. Больше от меня ничего не зависит. Теперь все надо предоставить естественному ходу событий».
Но вот люди задвигались, засуетились, те, что сидели, встали, разговоры смолкли, тревожное ожидание отразилось на лицах уже совсем ясно, и я почувствовала, что и меня охватывает странное, щемящее чувство. Все напряжённо смотрели туда, где железнодорожные пути сливаются в одну чёрную полосу. И наконец далеко-далеко появилось едва заметное облачко пара.
Женщины начали плакать, слёзы покатились и по лицам многих мужчин. Люди побежали вперёд, словно желая встретить поезд на полпути. Поезд приближался ежесекундно, взлетало вверх белое облачко, выстреливаемое из паровозной трубы, вот уже слышны шум, вздохи паровоза и стук колёс. Поезд всё ближе и ближе, все больше вырастает в размерах грудь паровоза, и теперь уже видно, что он украшен зелёным и красным — хвоей и флагами. И в эту минуту, покрывая все: говор людей и шум поезда, грянул невидимый доселе оркестр.
И вот поезд уже у перрона, улыбающийся машинист выглянул из кабины паровоза, и я увидела, что окна вагонов открыты и сотни детских головок высунулись в окна. Все, кто был на перроне, бросились к вагонам и дверям. Крики: «Серёжа!», «Боренька!», «Лена!», «Мама!», «Мамочка!» — заглушили никому не нужный оркестр, и я, беспомощно оглядываясь вокруг, почувствовала, что и моё лицо мокро от слёз. Прозвучал громкий ребячий крик:
— Те-тя Ли-да!
Туман застилает мои глаза, я ищу того, кто выкрикнул эти два слова; мучительные, давно забытые ощущения охватывают меня. Я обвожу ничего не видящими глазами окна вагонов и вдруг снова, теперь уже совсем близко, слышу:
— Те-тя Ли-да!
Я молниеносно повернулась и увидела в одном из вагонных окон милое, родное, постаревшее лицо Анны Васильевны и рядом с ней, над её плечом, круглую стриженую мальчишескую головку. Это он кричит «тётя Лида», и я, пробившись сквозь толпу обнимающихся, целующихся детей и взрослых, бросаюсь к окну.
— Колька, Колька, родной! Коля! — кричу я.
И снова гремел оркестр и произносились речи. Их слушали взрослые люди с детьми на руках. Детей забрасывали цветами. Потом мы ехали в автобусе, украшенном хвоей и красными лентами.
— Ну вот мы и вместе, — вздохнула Анна Васильевна, когда машина тронулась.
Я оглядела детей. В автобусе было семь мальчиков и двенадцать девочек. Почти никого из них я не знала. Анна Васильевна рассказала мне, что дети, которые были тогда в детском доме, живут теперь в семьях: некоторых взяли родственники, других усыновили чужие люди. Детский дом всё время пополнялся новыми эвакуированными детьми из Ленинграда. Из ветеранов остался только Коля.
И вот он стоял теперь на коленях на кожаном сиденье рядом со мной, выросший, одиннадцатилетний, круглоголовый мальчишка, и неотрывно смотрел в окно на улицы, по которым мы проезжали.
— Ну как Ленинград, Коля? — спросила я. Колька повернул голову и сказал:
— Здорово! Фанеры нет, окна цельные…
Я смотрела в его глаза. Я помнила страшный, незабываемый взгляд Кольки, взгляд затравленного волчонка. Сейчас это были обыкновенные, живые глаза подростка, — может быть, только слишком пристальные и спокойные.
— А я тебя помнил, тётя Лида, — улыбнулся Коля, отворачиваясь от окна. — Всё время помнил. У нас всех ребят усыновили, а меня не берут. Злой, говорят, больно. Вот я и думаю: ладно, у меня тётя Лида есть. — Он говорил задорно, даже с вызовом. — А потом думаю: ну ладно, те, которых усыновили, в Ленинград не вернутся, родители-то их постоянно в Сибири живут. А я, думаю, вернусь!
— А тебе очень хотелось вернуться? — спросила я, поглаживая его стриженую голову.
— В Ленинград-то? — переспросил Коля. — А как же? Не вернули бы, так я бы пешком убег. — В его глазах мелькнули упрямые огоньки.
Я молчала, гладила голову Коли, чувствуя огромную нежность к этому круглоголовому мальчику с умными, спокойными глазами.
У большого серого дома с колоннами нам пришлось расстаться. Здесь детям предстояло пройти медосмотр, отдохнуть и разъехаться в приготовленные для них стационары.
— Придёшь, тётя Лида? — спросил Коля на прощание, не спуская с меня своих внимательных глаз.
— Конечно, конечно, приду, — ответила я и подумала: «Разве я могу не прийти?»
В понедельник я решила пойти к Каргину и поговорить относительно поступления Саши в нашу газету. Саша уже был в райкоме, и там сказали, что они не будут возражать против поступления, если с завода пришлют требование.