Как пишут стихи - Кожинов Вадим Валерьянович. Страница 32

Стихи Фета - это не слова о красоте, а сама красота, получившая жизнь в стихе. Именно поэтому Фет может так свободно обнажить в последних двух строках смысл. Ему нечего опасаться прямолинейности и рассудочности. Его афоризм органически вживлен в цельность стихотворения, и он смело заканчивает на нем. Неслучайно Толстого в стихах Фета поражала, как он говорил, "непонятная лирическая дерзость, свойство великих поэтов"65.

Афанасий Фет (1820-1892), без сомнения, один из гениальнейших лирических поэтов, и Толстой был прав, когда сказал об одном из его стихотворений:

"Коли оно когда-нибудь разобьется и засыпется развалинами, и найдут только отломанный кусочек... то и этот кусочек поставят в музей и по нему будут учиться"66.

Толстой писал еще о стихах Фета: "Стихотворение одно из тех редких, в которых ни слова прибавить, убавить или изменить нельзя; оно живое само..." и в другом письме: "Стихотворение ваше прекрасно - роженое, как все ваши прекрасные вещи. Я бы желал переменить "властительному маю", но знаю, что это нельзя"67. Эти определения: "живое само", "ни слова изменить нельзя", "роженое" - схватывают самое главное в поэзии Фета (и во всякой подлинной поэзии). Если стихотворение "живое" - это значит, что в нем есть неисчерпаемый жизненный смысл, осуществленный поэтической формой, хотя этот смысл не каждый увидит и осознает. Для этого необходимо понимать самобытный язык формы, язык стиха.

Еще и в наше время есть немало людей, даже причастных к поэзии, которые полагают, что в лирике Фета лишь форма, безусловно, прекрасна, а содержание подчас мелко и бедно. Но это именно те люди, которые одновременно считают "мастерами формы" Фофанова, Бальмонта и подобных их поэтов. И, с другой стороны, это именно те люди, которые убеждены, что поэзия Некрасова ценна главным образом своим содержанием, а что касается формы, поэт в этом деле был не очень силен и даже, в общем-то, не заботился о совершенстве. Словом, речь идет о тех, кто просто не понимает языка поэзии.

Николай Некрасов (1821-1878) - как, впрочем, и Фет - поэт неровный. У него немало неудавшихся вещей. Это обусловлено, в частности, самим временем, которое в отличие от Пушкинской эпохи не было благоприятной почвой для поэзии. Как уже отмечалось, после Некрасова и Фета, выступавших в 1840-х годах, в течение полустолетия в России не появилось ни одного великого поэта.

Но так или иначе лучшие вещи Некрасова ценны, конечно, вовсе не только по своему содержанию - это абсурдное мнение. Их смысл прекрасен именно и только потому, что прекрасен сам их стих, и наоборот.

Сам Некрасов, словно поверив своим критикам, писал:

Нет в тебе поэзии свободной,

Мой суровый, неуклюжий стих!

Эти строки часто цитируются. Но нельзя не обратить внимания на следующие за ними строки:

Нет в тебе творящего искусства...

Но кипит в тебе живая кровь...

Это предстает как противоречие: ведь если в стихе "кипит живая кровь", значит, в нем воплотилось именно "творящее искусство". Здесь явно отразилось влиятельное мнение, будто существует какое-то особое и отдельное "искусство формы", творчество прекрасного "тела" стиха, тела, как бы независимого от "души". Между тем, по уже цитированным точным словам Ивана Киреевского, подлинный стих - это "не просто тело, в которое вдохнули душу, но душа, которая приняла очевидность тела".

В поэзии Некрасова действительно нет той самодовлеющей и открытой свободы, которая определяет поэзию Фета. У Некрасова все проникнуто пафосом ответственности, а не свободы в буквальном, прямолинейном смысле. Однако это поэтическая ответственность; она не выступает как отвлеченный и вынужденный долг, она сама внутренне свободна. И потому она рождает истинную поэзию.

В нашей улице жизнь трудовая:

Начинают ни свет, ни заря,

Свой ужасный концерт, припевая,

Токари, резчики, слесаря,

А в ответ им гремит мостовая!

Дикий крик продавца-мужика,

И шарманка с пронзительным воем,

И кондуктор с трубой, и войска,

С барабанным идущие боем,

Понуканье измученных кляч,

Чуть живых, окровавленных, грязных,

И детей раздирающий плач

На руках у старух безобразных.

Все сливается, стонет, гудёт,

Как-то глухо и грозно рокочет,

Словно цепи куют на несчастный народ,

Словно город обрушиться хочет.

Давка, говор... (о чем голоса?

Все о деньгах, о нужде, о хлебе).

Смрад и копоть. Глядишь в небеса,

Но отрады не встретишь и в небе...

Это не тот Петербург, который создан в "Медном всаднике"; даже войска уже совсем не те... Это Петербург шестидесятых годов, Петербург Некрасова и Достоевского. Но вслушайтесь в этот, по определению самого поэта, "суровый, неуклюжий стих":

...Дикий крик продавца-мужика,

И шарманка с пронзительным воем,

И кондуктор с трубой, и войска,

С барабанным идущие боем.

В нем воплощена подлинная поэзия - трагическая поэзия большого города, ставшего скопищем вырванных из прежнего бытия (из дворянской и крестьянской России) людей, мрачный петербургский карнавал. Этот Петербург как будто бы начинался уже в "Евгении Онегине":

Встает купец, идет разносчик,

На биржу тянется извозчик...

Однако тут еще и в помине нет этой судорожности, этого хаоса и разногласья, этих обнаженных язв нищеты и потерянности. Сам темп жизни совершенно иной - "на биржу тянется извозчик", да и людские облики совсем другие: перед нами патриархальные фигуры горожан, еще полностью вплетенных в жизнь дворянской Руси. И вот как рисуется далее у Пушкина образ городского быта:

С кувшином охтенка спешит,

Под ней снег утренний хрустит.

Проснулся утра шут приятный,

Открыты ставни, трубный дым

Столбом восходит голубым...

Такого Петербурга уже не было в середине века (хотя Москва и тогда еще отчасти оставалась такой). В стихах Некрасова запечатлено мучительное рождение того Петербурга, чье сложившееся, как-то уравновесившееся бытие нашло столь поэтическое воплощение через полвека в лирике Александра Блока.

Но как же могла рядом с поэзией Некрасова развиваться поэзия Фета поэзия, выражаясь резко, "безответственно" закрывающая глаза хотя бы на этот трагический карнавал, воссозданный Некрасовым? За что же мы ценим Фета, почему не кто иной как сам Некрасов писал в одной из своих статей: "Человек, понимающий поэзию... ни в одном русском авторе после Пушкина не почерпнет столько поэтического наслаждения, сколько доставит ему г. Фет"?68

На эти вопросы прекрасно ответил тогда же Достоевский в своего рода притче: "Предположим, что мы переносимся в восемнадцатое столетие, именно в день лиссабонского землетрясения. Половина жителей в Лиссабоне погибнет; дома разваливаются и проваливаются; имущество гибнет... Жители толкаются по улицам в отчаянии, пораженные, обезумевшие от ужаса. В Лиссабоне живет в это время какой-нибудь известный португальский поэт. На другой день утром выходит номер лиссабонского "Меркурия"... Номер журнала, появившегося в такую минуту, возбуждает даже некоторое любопытство в несчастных лиссабонцах, несмотря на то, что им в эту минуту не до журналов; надеются, что номер вышел нарочно, чтоб дать некоторые известия о погибших, о пропавших без вести и проч. и проч. И вдруг - на самом видном месте листа бросается всем в глаза что-нибудь вроде следующего:

Шепот, робкое дыханье,

Трели соловья,

Серебро и колыханье

Сонного ручья...

. . . . . . . . . 69

...Не знаю наверно, как приняли бы свой "Меркурий" лиссабонцы, но мне кажется, они тут же казнили бы всенародно, на площади, своего знаменитого поэта..." Но через столько-то лет после казни поэта, продолжает Достоевский, лиссабонцы "поставили бы на площади памятник за его удивительные стихи... Поэма, за которую казнили поэта... принесла, может быть, даже немалую пользу лиссабонцам, возбуждая в них потом эстетический восторг и чувство красоты, и легла благотворной росой на души молодого поколения".