Смерть Вазир-Мухтара - Тынянов Юрий Николаевич. Страница 47

— Не более и не менее. Французы безо всякого содрогания резали на куски тела своих павших товарищей и, обжаривая оные на огне, — ели.

— Oh! — Графиня ищет защиты у Грибоедова.

— И часто, Николай Мартьянович, вы наблюдали подобные случаи? — спрашивает с участием Завилейский.

— Часто, — генерал машет рукой, — но покойный наш баярд за вечерним товарищеским чаем, бывало, любил рассказывать, как случалось во время голода питаться ему своей амуницией.

Елиза нарочно роняет веер. Генерал наклоняется за ним.

— Как же это он питался амуницией? — любопытствует Завилейский.

— Ваш веер, графиня. Просто. Нет фуража, нет разных баранов, нет, графиня, разносолов — и вот однажды, когда уже граф съел под Вязьмою свое сено…

— Но как же сено? — Елиза не смотрит уже на генерала и начинает задыхаться.

— Это часто случалось, — генерал закрывает веки, — когда приходилось плохо, граф обыкновенно брал себе в палатку сено из стойла, и доктор его, немец, я забыл, к сожалению, его фамилию, нужно заглянуть в мемориалы… фон Дальберг…

— Вы пишете записки?

— Писал. Клочки походной жизни. Исчезнут вместе со мною… фон Дальберг…

— Это, должно быть, страх как любопытно?

— Нет, — генерал смотрит добряком, — просто некоторые тактические соображения и ряд, может быть, живописных, но, увы, уже не имеющих цены случаев. И фон Дальберг отбирал съедобные стебли для графа. Что пишет наш дорогой граф, графиня? — спрашивает генерал, слегка краснея.

— Благодарю вас. Он здоров и бодр.

Кивок человека, посвященного в семейные тайны и сочувствующего.

— А к Александру Сергеевичу у меня великая просьба, — говорит генерал напоследок, — я хочу вашим именем, Александр Сергеевич, украсить первые нумера «Тифлисских ведомостей». Ведь вы у нас главный член Комитета.

— А разве статей не довольно?

— Много. Как можно, это ведь умственный канал. И я, знаете ли, делаю это постепенно. Сначала легкий отдел — примечательности, смесь. Иностранные известия. А потом — пожалуйста, политические и собственно военные статьи. Петр Демьяныч статью дал, презанимательную.

— В этом нумере, — говорит Завилейский, — будут чудесные статьи. Я читал с удовольствием: об ученых блохах — простите, графиня, — и об одном мужике.

Генерал крякнул с неудовольствием, но глаза его смеются.

— Да что ж об ученых блохах. Их ведь нынче тоже много развелось, — говорит он весело, — ученых-то блох. А о мужике, признаться, прелюбопытный эпизод. Вы напрасно, Петр Демьянович, критикуете.

— Я не критикую, — поспешно говорит Завилейский, — действительно, о мужике очень любопытно, и я даже удивляюсь, как духовная цензура не придерется.

— Духовная цензура, — говорит генерал с удовольствием, — да мне это сам экзарх рассказывал.

— Расскажите же нам, дорогой генерал, что это за мужик? — просит Елиза.

— Сущие пустяки, графиня. Просто один комиссионер, который хлеб заготовлял где-то там в Имеретии, купил у мужика хлеб и, неуспевши возвратить ему десять мешков, умер. Ну, провиантская комиссия послала своих чиновников описывать мужиково состояние. Но мужик чиновникам говорит: извольте мне вернуть мои мешки. А чиновники, видно из молодых, отвечают, что как комиссионер умер, то мужик может о мешках просить у Бога. И вот проходит несколько дней. Что там чиновники делают, я не знаю, но мужик опять является и объявляет комиссии: я, говорит, по полученному приказанию просил у Бога, но Бог, говорит, направил меня в комиссию, чтоб от нее получить мешки. Те, конечно, изумились и говорят ему: что ты лжешь? А мужик отвечает: если, говорит, не верите, то справьтесь о том у Бога.

Грибоедов засмеялся счастливо.

— И это вам, генерал, сам экзарх рассказывал?

— Не верите, так спросите у него, — сказал Сипягин и захохотал.

Елиза поднялась. Она нашла, что все это неприлично. Завилейский ускользнул. Издали мелькнули грек Севиньи и Дашенька.

И генерал, оставшись с Грибоедовым наедине, вдруг взглянул на него добрым оком.

— Стар становлюсь, — сказал он. — Так ли я плясал когда-то.

Он действительно осел весь, глаза у него были старческие.

Тут только Грибоедов увидел, что генерал сильно, по его выражению, употребил.

И вдруг генерал взял его за руку и пролепетал, указывая на кого-то:

— Tenez-vous, mon cher… [49]

В углу залы стоял, с длинной талией, капитан Майборода.

— Я вот не люблю сего создания века, — сказал генерал и зевнул. — Это роняет, если хотите, гвардию. Ну пусть бы оставили в армии, наградили бы как-нибудь, не то зачем же в гвардию? Это шермицель.

Генерал выражался по-военному. Шермицель — это был урон, афронт, поражение.

— А в армии можно? — спросил с любопытством Грибоедов.

— В армии можно. Куда ж его деть? — уверенно ответил генерал.

Грибоедов, улыбаясь, положил свою руку на красную и растрескавшуюся генеральскую.

— В армии можно, — повторил озадаченный генерал.

— И в гвардии можно. Теперь… теперь, генерал, можно и в гвардии. И полковником. И… — он хотел сказать: генералом…

Но тут Сипягина перекосило несколько. Он пожевал пухлым ртом.

— Зачем же, однако, так на наше время смотреть. На наше время, когда военная рука опять победоносна, знаете ли, Александр Сергеевич, так неуместно смотреть.

И он поднялся, совсем старый, и с неудовольствием осмотрелся. Но, задержавшись взглядом на цветах в вазе, вдруг улыбнулся, звякнул шпорами, и стан выпрямился, и глаза засмеялись, и он сказал:

— А я совсем и позабыл о своих обязанностях. Пойти распорядиться фейерверком.

И он прошелся разок по зале.

К Грибоедову подошел Абуль-Касим-хан. На нем был шитый золотом халат, и он говорил по-французски.

— Я понимаю, ваше превосходительство, что вы несколько медлите отъездом в наш бедный Тебриз, когда в Тифлисе так весело, так любезно.

— Я нимало не медлю, ваше превосходительство, — ответил Грибоедов спокойно, — я еще не получил дополнительных инструкций и верительных грамот.

Хан улыбнулся с пониманием.

— А между тем его высочество сгорает нетерпением… И его величество также.

— И его светлость Алаяр-хан также, не правда ли, ваше превосходительство?

— Его светлость поручили мне передать генералу Сипягину живейшую благодарность за его любезность во время пленения его светлости. Все забыто. Вас ждут как старшего друга. Какая прекрасная музыка! Когда я был в Париже…

Тут случилось странное перемещение: его превосходительство спрятался за хана и несколько согнулся. Персидский глаз засмеялся, персидский глаз покосил в ожидании женского платья: близко проходил высокий, стянутый в рюмку пехотный капитан. Лицо его было узкое, гладкий пробор напоминал пробор его превосходительства. Абуль-Касим-хан сказал:

— Как здесь приятно, как здесь любезно. Но здесь слишком жарко, не правда ли?

Хан был очень любезен, Грибоедов давно его знал. Он прозвал его когда-то: chan Sucre' [50], и все его теперь так звали в Тифлисе.

А Сипягин полюбезничал мимоходом с дамами и с ханами и потом свободно, независимо вышел в дверь и спустился в сад, где его ждала молодая госпожа Кастеллас.

До фейерверка оставалось еще добрых полчаса, ночь становилась бледнее, хмель бежал из тела, и не следовало упускать времени.

Какие в Тифлисе женщины! Мой бог, какие женщины! Combien des fillettes! [51] И где-то подвывает зурна, а вдали, в городском саду, еще горят лампионы.

вернуться

49

Держитесь, мой дорогой… (фр.).

вернуться

50

Сахарный хан (фр.).

вернуться

51

Сколько девочек! (фр.).