В тисках Джугдыра - Федосеев Григорий Анисимович. Страница 10
– Зануда… еще и плюется! – бросил тот, отскакивая от палатки.
Через минуту в тиши лунной ночи смолкли торопливые шаги.
Уснуть я больше уже не мог. Малейший шорох заставлял настораживаться: то слышались шаги, то топот. В действительности же возле палатки никто больше не появлялся.
Утром мы получили багаж, позавтракали в чайхане и тронулись в далекий путь. Лошади легко бежали по пыльному шоссе. Над равниной возвышались однообразные холмы. Кругом низкорослый ковыль, местами щебень. И только там, куда арыки приносят свою драгоценную влагу, виднелись полоски яркой зелени.
Проехав километров пять по шоссе, мы неожиданно увидели возле кювета группу беспризорников.
– Стой! – крикнул я кучеру и спрыгнул с брички.
– Ты резал палатку? – спросил я одного из них.
Беспризорники вскочили и скучились на краю дороги, словно сросшиеся дубки. Подбежал Беюкши.
– Где морду вымазал в чернилах, говори? – крикнул он, и в воздухе взметнулся кнут.
– Не смей! Убью! – заорал старший из ребят, поднимая над головою Беюкши костыль.
Кнут, описав в воздухе дугу, повис на поднятом кнутовище. Беспризорник стоял на одной ноге, удерживая другую, больную, почти на весу. Он выпрямился, повернулся лицом ко мне и уже с пренебрежительным спокойствием добавил:
– Я резал, а лезть должен был он, Хлюст, но трогать его не смей, слышишь? – И он гневно сверкнул глазами.
– Что, выкусил? – прохрипел Хлюст, выглядывая из-за спины защитника, и ехидно улыбнулся.
Лицо у него было маленькое, подвижное, нос тонкий, длинный, бекасиный, глаза озорные, и казалось, вот-вот с его губ сорвется еще что-то детское. Чернила угодили ему в нос и полосами разукрасили щеки. На груди широкой прорехой расползлась истлевшая от времени рубашка, обнажив худое и грязное тело.
Я рассмеялся, и какую-то долю минуты мы молча рассматривали друг друга. Это были совсем одичавшие мальчишки. Старшему едва ли можно было дать шестнадцать лет. Он стоял сбоку от меня, заслоняя собою остальных и опираясь на костыль. Его черное, как мазут, тело прикрывалось грязными лохмотьями. Больная нога перевязана тряпкой, на голове лежали прядями нечесаные волосы. Но в открытых глазах, в строгой линии сжатых губ, даже в продолговатом вырезе ноздрей чувствовалась решимость защитника.
– Чего же не бьешь? – спросил он меня с тем же пренебрежением.
– Гайка слаба, ишь, бельмы выкатил! – засмеялся Хлюст, передразнивая Беюкши.
– Ты мне смотри, бродяга! – заорал тот гневно и шагнул вперед.
– Говорю, не смей! – хромой, отбросив костыль, выхватил из рук Хлюста финку и встал перед Беюкши.
Тот вдруг прыгнул к нему, свалил на землю и поволок на шоссе. Остальные ребята, оробев, отскочили за кювет. Я подобрал упавший нож.
– Вот сдадим тебя в сельсовет, будешь знать, как резать палатку. И за нож ты мне ответишь, – говорил Беюкши, втаскивая парня в бричку.
Мы поехали, а трое чумазых мальчишек остались у дороги.
Наш пассажир лежал ничком в задке брички, между тюками, поджав под себя больную ногу. Из растревоженной раны сквозь перевязку сочилась мутная кровь и по жесткой подстилке скатывалась на пыльную дорогу.
– Тебе больно? Перевязку не делаешь, запах-то какой тяжелый. Подложи вот… – сказал я, доставая брезент.
Беспризорник вырвал его из моих рук и выбросил на дорогу. Беюкши остановил лошадей.
– Чего норовишь? Приедем в поселок, там живо усмирят. Мошенник! – злился он.
Я поднял брезент, и мы поехали дальше. Беспризорник продолжал лежать на спине, подставив горячему солнцу открытую голову. Трудно было догадаться, от каких мыслей у него временами сдвигались брови и пальцы сжимались в кулаки. Он тяжело дышал, глотая открытым ртом сухой и пыльный воздух. «А ведь в нем бьется человеческое сердце, молодое, сильное», – подумал я, и мне вдруг стало больно за него. Почему этот юноша отшатнулся от большой, настоящей жизни, связался с финкой, откуда у него столько ненависти к людям?
– Тебя как звать?
– Всяко, – ответил он нехотя, – кто сволочью, а другие к этому имени еще и подзатыльник прибавляют.
– А мать как называла?
– Матери не помню.
– Под какой кличкой живешь?
Он не ответил.
В полдень мы подъехали к селению Барда. Беспризорник вдруг заволновался и стал прятаться за тюки. В сельсовете никого не оказалось – был выходной день.
– Слезай, да больше не попадайся! – скомандовал Беюкши.
– Дяденька, что хотите делайте со мной, только не оставляйте тут! – взмолился беспризорник.
– Наверное, кого-нибудь ограбил? – спросил я.
Он утвердительно кивнул головой. Что-то подкупающее было в этом юношеском признании. Мне захотелось приласкать юношу, снять с него лохмотья, смыть грязь и, может быть, вырвать его из преступного мира. Но эти мысли тут же показались слишком наивными. Легко сказать, перевоспитать человека! Одного желания слишком мало для этого. И все же, сам не зная почему, я предложил Беюкши ехать дальше.
– А куда его?
– Возьмем с собою в лагерь.
– Что вы! – завопил он. – Еще ограбит кого-нибудь, а то и убьет. Ему это ничего не стоит.
– Куда же он пойдет больной, без костылей? Вылечим, а там видно будет. Захочет работать – останется, человеком сделаем.
Беюкши, неодобрительно покачав головой, тронул лошадей. За поселком мы свернули с шоссе влево и поехали проселочной дорогой, придерживаясь южного направления.
Беспризорник забеспокоился. Разозленный от сознания собственной беспомощности, парень гнул шею, доставал зубами рукав рубашки и рвал его. На мои вопросы отвечал враждебным молчанием.
А мне захотелось помириться с ним. И когда я посмотрел на него иначе, без неприязненности, что-то необъяснимо привлекательное почудилось мне и в округлом лице, обожженном солнцем, и в темносерых, скорее вдумчивых, чем злобных, глазах, прятавшихся под пушистыми бровями. Плотно сжатые губы и прямо срезанный подбородок свидетельствовали о волевом характере парня.
Только на второй день он разрешил мне перевязать ногу. Сквозная пулевая рана, ужасная по размерам, была запущена до крайности. Я не спросил, кто стрелял в него и где он получил эту рану. И вообще решил не проявлять любопытства к его жизни, будто она совсем не интересовала меня.
На четвертый день мы приехали в лагерь. Вокруг лежала безводная степь, опаленная июльским солнцем. Ни деревца, ни тени.
В палатках душно. Местное население летом предпочитало уходить со скотом в горы, и от этого равнина казалась пустынной.
Беспризорник дичился, отказывался от самых элементарных удобств. С нами почти не разговаривал. Жил под бричкой с Казбеком – злым и ворчливым кобелем. Спал на голой земле, прикрывшись лохмотьями. По всему было видно, что он не собирался расставаться с жизнью беспризорника и надеялся уйти от нас, как только заживет рана.
Жители лагеря относились к беспризорнику предупредительно, как к равному. Ему сделали костыли, и он разгуливал между палатками или выходил на курган, под которым стоял лагерь, и подолгу смотрел на север. Но трудно было догадаться, о чем думал парнишка, всматриваясь в мутную степную даль. Тогда он напоминал мне раненую птицу, отставшую от своей стаи во время перелета. Возвратившись с кургана, он обычно ложился к Казбеку и долго оставался грустным.
Однажды, перевязывая ему рану, я как бы между прочим сказал:
– Нужно смыть грязь, видишь, рана не заживает, можешь остаться калекой.
Он ничего не ответил.
Со мною в палатке жил техник Шалико Цхомелидзе. Мы согрели с ним воды и, когда лагерь уснул, искупали парня. Его спина была исписана швами давно заживших ран. Но мы ни единым словом не выдали своего любопытства, хотя очень хотели узнать, что это за шрамы. Утром товарищи сделали балаган, и беспризорник переселился туда вместе с Казбеком.
Несколько позже, в минуты откровенности, он сказал мне свое имя: его звали Трофимом. У юноши зарождалось ко мне доверие, очень пугливое и, вероятно, бессознательное. Я же старался с ним держаться как равный и, оставаясь внешне безразличным к его прежней жизни, осторожно, шаг за шагом входил в его внутренний мир. Хотелось сблизиться с этим огрубевшим парнем, зажечь в нем искорку любви к труду. Но это оказалось очень сложным даже для всего нашего дружного коллектива.