В тисках Джугдыра - Федосеев Григорий Анисимович. Страница 64
– Ату ее, Кучум! – крикнул я, подбадривая собаку.
Тот мгновенно отскочил от росомахи, вероятно не узнав моего голоса. А хищник, воспользовавшись замешательством, бросается к открытой россыпи, рассчитывая на камнях спасти свое грешное тело. Но не так просто уйти от озлобленной неудачей собаки. Огромным прыжком она оседлала росомаху, подмяла под себя, и они оба покатились вниз вместе с камнями. Я бегу на помощь. Хищнику все же удалось вырваться. Несколько секунд – и он на дереве. Кучум повис, вцепившись в хвост росомахи. А та, удерживаясь крючковатыми когтями за корявый ствол лиственницы, поднимает его. Наконец кобель не выдерживает тяжести своего тела, валится на снег.
Наступила минута передышки. Росомаха, с трудом поднявшись до вершины, повисла на сучке, согнув и без того горбатую спину. Теперь она напоминала медвежонка. В глазах злоба. Кучум красной пастью хватает снег, скребет лапами ствол лиственницы и беспрерывно лает.
После выстрела в долине стало тихо. Пока я свежевал добычу, Кучум зализывал раны. По прокусам и царапинам на теле кобеля можно наверняка сказать, что росомаха умеет защищаться.
Через час след моих лыж шел по просветам густой тайги. В этот необыкновенный теплый день далеко простирался запах разнеженной солнцем хвои, прогретых мхов, прошлогодней травы. Под ногами на открытых отмелях рек похрустывали сухие зеленовато-желтые листья тальника, стеклянным звоном гремели прозревшие перекаты. Я остановился передохнуть. По чаще пробежал ветер-дозор, и сейчас же пахнуло весною. Она снова идет к нам в блеске радужного света, в песнях птиц, в запахе прелой листвы, в задумчивом шелесте старого леса.
Позади послышался далекий перезвон бубенцов. Меня догнал караван, и мы поздно вечером добрались до своего лагеря.
Часть четвертая
I . Вверх пo Кунь-Маньё. – Лагерь у трех елей. – Эвенкийская сказка. – Поиски Лебедева. – Лесной завал. – Ночная гармонь. – Встреча.
С каждым днем все сильнее пригревало солнце. Но по ночам мороз сковывал коркой снег, глушил разбушевавшиеся ключи, обжигал холодом набухший почки осин. Вблизи лагеря олени выбили корм, их потянуло к открытым отрогам и свежему мягкому ягелю. Трудно стало каюрам разыскивать непокорных животных и пригонять их на стоянку.
– Мы тут много наследили, пора погасить очаг и кочевать на новое место, – сказал Улукиткан, грустным взглядом окинув стоянку. – Плохо долго задерживаться у одного костра, глаза устают смотреть на одно и то же, уши глохнут. Даже олень и тот не хочет оставаться на старой копанине. Уходить надо. В быстрой воде муть не держится.
Да и всем нам не хотелось засиживаться в этом скучном лагере. Ни гор отсюда не видно, ни ущелья, только кусочек реки да край неба. За два дня, проведенных здесь после возвращения со Станового хребта, мы отдохнули, выкупались в бане, выпекли хлеб. Решили завтра переезжать на новую стоянку.
Правда, олени еще не оправились, не отдохнули от длительного и тяжелого пути. Поэтому каюры останутся с оленями на новой стоянке, а мы впряжемся в свои нарты и пешком пойдем к южным отрогам Джугджурского хребта на поиски Лебедева. По нашим предположениям и расчетам, он уже должен закончить работу на гольце Сага и передвигается на север, поближе к главной водораздельной линии хребта.
Двадцать девятого апреля утром Улукиткан провел весь наш караван сквозь левобережную тайгу, и мы вступили в широкую долину Кунь-Маньё. Утро было пасмурное, теплое.
Улукиткан ведет караван
– Мод… мод… мод… – непрерывно покрикивали проводники на отстающих оленей.
Каюр Афанасий, уходя, затесал лиственницу и воткнул ветку с кольцом – условный знак: ушли далеко, но непременно вернемся.
Караван беспрепятственно продвигался вглубь просторной долины. Неширокие лиственные перелески обмежевывали бугристые мари, разукрашенные лоскутками светложелтого ягеля да яркозеленым стлаником. Снежный покров на солнцепечных склонах был порван, и казалось, что зиме уже не залатать этих прорех.
У крутого поворота реки, против каменистого мыса Улукиткан остановил караван. Он торопливо вытер рукавом потное лицо, и черные бусинки его пытливых глаз забегали по мысам, по склонам гор, по горбатым лиственницам, одиноко торчащим на мари. Затем, склонившись на посох, старик долго приглядывался к ельнику, спустившемуся со склона к реке неширокой полосой. Я подошел к нему.
– Что увидел?
Он рассеянно улыбнулся и долго смотрел мне в лицо, молча о чем-то раздумывая.
– Когда я был молодой, мог догонять тугутку, таскать на себе дикого барана, и ноги не знали, что такое усталость, тут дымился мой чум, – заговорил он, показывая рукою на три толстые ели с сомкнутыми вверху кронами. – Однако, шестьдесят лет уже есть, а то и больше, как я кочевал отсюда. Эко долго ходил, и вернулся. Птица тоже далеко летает, да старое гнездо не забывает.
– Неужели узнал места? – удивился я.
– Эко не узнать, если тут жил. Думаю, приметы найду. Иди со мною, – сказал он, выпуская из рук вожжу и направляясь к лесу.
– Жена тогда должна была принести в чум первого ребенка, обещала сына. Я ему много аю [45] кабарожьих собрал для игры, но жена ошиблась. Она говорила – в родильном чуме было очень темно, не того поймала, кого хотела, – оказалась дочь. Мы покинули эту стоянку, думали – не наше тут место. А чтобы обмануть харги [46], подменившего ребенка, я оставил тут под елью все аю, пусть, думаю, он караулит их, а сами кочевали далеко на Учур. Сейчас искать буду, где клал.
– А чем плохо, если родится дочь? – спросил я.
– Ты разве не знаешь? Девка что делала раньше? Кожи мяла, унты, дошки шила, мясо варила, лепешки пекла, оленей пасла. Но раньше кому-то надо зверя убить, белок, колонков настрелять, муки наменять, иначе девкам работы не будет. Вот и считали: хорошо первым иметь сына, а второй – дочь, тогда шибко ладно в чуме.
Старик подвел меня к трем елям, осмотрел корни, недоуменно повел плечами, потом облегченно сказал, кивнув в сторону толстого пня, стоявшего на краю леса:
– Тогда это была самая лучшая ель, теперь от нее только догачан [47] остался. Я ее пережил, – с радостью заметил он. Улукиткан разбросал возле пня ногою снег, содрал мох и, запустив под корни руку, долго шарил ею в пустоте.
К нам подошел Василий Николаевич, а затем и остальные.
– Кого это он копает, бурундука, что ли? – спросил Геннадий, покосившись на Улукиткана.
– Еще в молодости где-то здесь спрятал бабки, а сейчас вспомнил, ищет, – ответил я.
Все сгрудились около старика, а он, приподнявшись, протянул мне на ладони три темные от времени косточки.
– Однако, тут кто-то жил после меня, аю мало осталось, – сказал он. – Значит, не зря собирал их, чужой сын все равно играл.
Мы стали рассматривать бабки. Это были совсем позеленевшие от времени маленькие косточки, действительно кабарожьи.
– Хорошо, что не все забрали, а то бы трудно поверить, что ты тут жил, ведь так давно все это было, – сказал я.
Старик вскинул на меня удивленные глаза, обида прозвучала в его словах:
– Зачем стрелять по убитому зверю? Раз обманешь, а после и правду скажешь, да никто не поверит. Люди, которые тут жили после меня, не могли забрать все, такого закона в тайге нет. Бери, сколько тебе нужно, но хозяину, хотя бы маленько, оставь, иначе вором посчитают. Понимаешь? Люди эти давно были, смотри сюда, – и Улукиткан показал на старый затес, сделанный на ели. – Видишь, зарос он, поди лет двадцать ему, тогда и взяли аю, – пояснил старик и, взглянув на солнце, добавил: – Однако, тут остановимся, корм оленям есть, место веселое.
Мы подтянули караван к трем елям и стали устраивать лагерь. Пробудился лес от ударов топоров, людского говора и громыхания посуды. Оживилась марь с появлением на ней стада голодных оленей. Дым костра, поднимаясь высоко в небо, расползался шатром над нашей стоянкой.