Исповедь старого дома - Райт Лариса. Страница 18

А что ответить? У него самого познаний на этот счет не больно много. Разве что:

— Блуд — это смертный грех.

— А меня пугать не надо. Я пуганая. Я пришла, рассказала. Может, и покаялась даже. А раз покаялась, грех отпусти — и дело с концом.

«Лихо получается. Ворочу, чего хочу, а отвечать за это не собираюсь». Но так Михаил только думает. Произносит старое, знакомое, ожидаемое:

— Иди с миром.

Или другая исповедь:

— Я если о чем и жалею, отец, так о том только, что хворостина оказалась никуда не годной и сломалась через пять ударов. Так бы ему, обормоту, несдобровать. Ишь удумал, учительнице на стул жабу положить! Ни стыда ни совести!

— Зато ребенка своего дубасить — это и не стыдно вовсе. — Мысли оказываются мыслями вслух.

— А чего ж тут стыдного? Скажете тоже! Будто вас мамка никогда ремешком не охаживала?

Женщина, не стесняясь, говорит то, что думает, и тут же зажимает руками свой болтливый рот. Вот ведь бес попутал священнику такое ляпнуть! Но священник-то ненастоящий, поэтому конфуза не замечает, удивляется только:

— Меня?

Михаил пытается представить свою мать с ремнем в руках. Тщетно. Не получается. Разве что тоненький ремешок, и не в руках, а на поясе собственноручно связанного трикотажного платья. Мама за всю жизнь пальцем его не тронула, даже голос не повысила ни разу. Окрики, нотации и поучения были отцовской повинностью. У мамы же для «любимого Мишеньки» имелись только ласка в неограниченных дозах и в самых обильных порциях.

— Пару схватил.

— По какому?

— По географии. Не смог перечислить все пятьдесят американских штатов.

— Позор! — резюмировал отец. — И это сын академика! И это наше будущее!

— Неплохо было бы знать хотя бы сорок девять, — мягко говорила мама.

— Позор! — заключал отец и громко хлопал дверью. И почти одновременно с хлопком двери мать прижимала его к себе и весело шептала в ухо:

— Лично я вспомню разве что десяток. А ты сколько вспомнил?

— Двадцать пять.

— Герой!

— Я Петьке Сафроненко по физии смазал.

Бабушка хватается за сердце, отец брезгливо кривится:

— Михаил! Что за выражения! Надо говорить: «Ударил по лицу».

— Ну, ударил, — покорно соглашается Мишка, но на отца не смотрит, не сводит взгляда с матери, которая старательно изображает недовольство, пытаясь нахмурить брови. Но те не слушаются, ползут вверх удивленными домиками и открывают веселые искорки в глазах. Наконец глаза становятся серьезными:

— А за что ты его ударил?

— За дело.

— Господи помилуй! — чуть не крестится испуганная бабушка.

— Не дерзи! — продолжает кривиться отец.

— Ну… за дело, значит, за дело, — протягивает соломинку мама. — Пойдемте лучше чай пить.

И только после чая допрос с пристрастием — и выяснение причины, и разговоры о том, что драка — это не метод. Это отец так считает. Он меряет шагами комнату и монотонно рассуждает о том, что «добро, которое должно быть с кулаками, — и не добро вовсе, а так, одно название».

— Но это ведь не я придумал! — пытается выстроить защиту Мишка.

— Не ты. А тот, кто помудрее и поизвестнее, придумал еще и теорию «непротивления злу насилием», но тебе, видно, слова великих нипочем.

— Папа, я же девочку защищал!

— Тоже мне, Ромео! Ты мне и директору школы прикажешь про эту любовь-морковь рассказывать? — Отец сокрушенно качает головой и выходит из комнаты, как всегда, оставив последнее слово за собой.

— Девочку, говоришь? — Мама уходить не спешит. — Герой!

И столько искренней гордости в этом слове, столько довольства, столько нежности, что Мишке и в голову не приходит сомневаться в собственном героизме.

— Так что же ты молчала? — Михаил с искренним недоумением разглядывал новую знакомую.

Впрочем, новой знакомой эту девочку назвать можно было с большой натяжкой. Она приходила уже второй месяц. Но приходила всегда по-разному. То врывалась шумным ураганом, внося с собой в комнату сначала тепло бабьего лета, потом кружащий голову яркими красками листопад, затем холодный, пробирающий до костей ветер. То вдруг робко останавливалась у порога, словно не имела ни сил, ни желания пройти дальше, походила на брошенную собаку, которую выгнал хозяин и не сказал, куда ей теперь податься. То вдруг, не церемонясь, не раскланиваясь, но и не стесняясь, быстро проходила в комнату, усаживалась на кровать, поворачивала голову к окну и смотрела вдаль с отрешенным видом, словно хотела сказать: «Ах, мне совершенно все равно, что вы мне сейчас будете говорить».

Она никогда не была одинаковой. Она казалась книгой, в которой, если Михаил и мог что-то прочесть, то не больше одного предложения. Потому и встречал ее всякий раз с настороженностью, потому и относился до сих пор как к новому человеку.

А как иначе, если уже целый месяц он пересказывал ей мастер-классы известных актеров, помогал ставить этюды, разучивал с ней басни и до хрипоты спорил о том, какое слово надо выделять в строке «Февраль. Достать чернил и плакать…», а она даже не потрудилась сказать ему, что все эти занятия ей попросту не нужны? Она бы и дальше не потрудилась рта раскрыть, если бы только он не включил ей запись. А как гордился собой, как ликовал, что удалось выклянчить, достать хотя бы на один день. А каким самодовольным голосом заявил, усаживая ее перед телевизором:

— Смотри и учись!

Она посмотрела минут пять, потом пожала плечами:

— Я это видела раз десять.

— У тебя есть запись? — Он не мог поверить. Видеомагнитофоны были огромной редкостью. Если кто и мог похвастаться подобной вещицей, так только сын академика.

— Нет. Я так видела. Живьем.

— С ней в главной роли?

— А с кем же? Она дублеров не выносит.

— Откуда тебе знать?

— Поверь, я знаю.

— Тьфу! Терпеть не могу злой бабской зависти. Она — великая актриса. А ты кто? Девчонка! Как ты можешь с таким пренебрежением отзываться?!

— А вот могу!

Она вскочила со своего излюбленного места на кровати. Глаза пылают огнем, мелкие кудряшки трясутся. Миша тоже сердится, но ее воинственный вид отчего-то его смешит. «Надо сказать ей, чтобы избавилась от мелкого беса на голове. Сделала из себя овцу и блеет теперь».

— Да ты права не имеешь! Ты ее совсем не знаешь, и она тебе никто.

«Будет дальше спорить, пошлю к черту. Зависть, конечно, — двигатель прогресса, и в творческих кругах без нее не обойтись, но все хорошо в меру. Великими восхищаться надо, уважать их и…»

— Она — моя мать.

Вот так. И разве можно назвать эту девочку не незнакомкой, а как-то иначе? Целый месяц бегать к студенту на обучение, слушать, затаив дыхание, его разглагольствования, входить в образ и читать тексты так, как он скажет, слушать его советы, словно он не третьекурсник, а маститый режиссер, — и все это когда у тебя дома, под боком самая настоящая, состоявшаяся, успешная, знаменитая актриса! Да какая актриса — звезда! Как тут широко не раскрыть глаза, не схватиться за голову, не закружиться по комнате в вихре непонимания и не вымолвить:

— Так что же ты молчала?

Никаких объяснений. Пожатие плеч, взгляд в окно. Наконец спокойное, ничего не выражающее:

— А зачем говорить?

— Как?! — Теперь она представляется ему не просто незнакомкой, а по меньшей мере незнакомкой-идиоткой. — Ты зачем сюда ходишь, свое время тратишь, если у тебя дома такой профессионал?

— Дурак ты! — Она вспыхнула.

Он действительно дурак. Тут же спохватился, начал извиняться неумело:

— Я не то хотел сказать. Ты приходи, сколько хочешь. Я просто не понимаю, к чему все эти уроки, репетиции, копания в текстах. Мы могли бы сходить в кафе, или в кино, или вот на дачу съездить. Поехали, а? Я тебя с нашими познакомлю. Режиссеры знаешь какие фантазеры? Не соскучишься.

— А мне и так не скучно.

— Нет, серьезно, Ань, — он осторожно взял ее за руку, рука немедленно отдернулась, — мы могли бы просто дружить, если тебе есть с кем заниматься.