Исповедь старого дома - Райт Лариса. Страница 9
— Как это?
— А так: отец Федор и отец Федор. При чем здесь фамилия?!
— Фамилия, Мишка, это я тебе скажу, не ерунда какая-то. Ее носить уметь надо.
Отец не кричал, но говорил раздраженно. Мишка всегда пугался именно таких моментов. Отец мог вспыхнуть от малейшей провинности: гаркнуть, отвесить подзатыльник, мазануть обидным словечком, но тут же остывал, как засунутая под холодную воду раскаленная сковородка, и начинал покаянно пыхтеть. Мог он и долго и нудно читать нотации, повторяя миллион раз одно и то же и доводя Мишку до белого каления постоянным заглядыванием в глаза и вопросом: «Ну, ты меня понял?» Эти минуты ввергали мальчишку в уныние и тоску: они были неприятны, но страха не приносили. Отец орал, когда был уставшим (а уставшим он бывал частенько: академиками бездельники не становятся) или когда ругался с бабушкой, что тоже случалось нередко.
Мама в такие минуты превращалась в мотылька, который если и летал по квартире, то делал это очень тихо и аккуратно: так, чтобы ни в коем случае не задеть никого своими неприметными крылышками. Мишка же в силу возраста и безалаберности грозы не чувствовал, поэтому не спешил укрыться в безопасности своей комнаты при первых раскатах грома: вертелся под ногами, сыпал вопросами и, как результат, неизменно попадал под удар. Молния сверкала на семейном небосклоне, приходила из ниоткуда и исчезала в никуда. Вслед за грозой выходило солнце: отец снова улыбался, называл Мишку «проказником» и обещал «надрать уши», а Мишка заливисто хохотал и шепелявил:
— Академики уши не надилают!
Лекциями же о правилах хорошего тона, которые соответствовали статусу отца все же больше, чем громы и молнии, но случались гораздо реже, мучили Мишку исключительно по настоянию матери. Испробовав тысячу и один ласковый способ воздействия на сына, она вынуждена была апеллировать к мужу. Впрочем, как помочь и что именно говорить, отец (даром что академик) не имел ни малейшего понятия. Он привык объяснять и доказывать взрослым, а сын был для него субстанцией чуждой и неизученной, потому нотации выходили скучными и бестолковыми.
Мишке тяжело было разобраться в терминах и выражениях, которыми сыпал отец, он боролся с зевотой, разглядывал обои и думал лишь о том, чтобы не упустить момент, когда нужно будет утвердительно кивнуть на вопрос: «Ну, ты меня понял?». Мишка знал, что вести себя надо прилично, но никак не мог взять в толк, какое отношение к нормам поведения имеет квантовая механика или теория какой-то там относительности, изобретенная каким-то там Эйнштейном. Да и сам отец, рассуждавший монотонным голосом о непонятных вещах, казался невероятно скучным. А разве можно бояться скучного человека?
Мишка и не боялся. Ни скучного и тихого, ни громогласного и буйного. А вот строгого, раздраженного все же опасался. И не потому что расстроенный и уязвленный отец прибегал к каким-то особым мерам воздействия, а исключительно от того, что его грусть и разочарование передавались мальчику, и становилось так мучительно стыдно, что хотелось как можно скорее исправить ошибки и вернуть на лицо отца безмятежное выражение: такое, с которым он рассуждал о молекулярных частицах или светодиодных потоках. А поскольку в своих желаниях Мишка был вполне последователен, то в меру своих сил он старался их претворять в жизнь: слушал папу внимательно, обдумывал сказанное, делал выводы и искренне обещал исправиться.
Вот и теперь ему больше всего на свете хотелось выбежать во двор и навешать тумаков приятелям, которые уже минут десять без устали орали под окном: «Труба, выходи!»
Услышав окрик в первый раз, Мишка залихватски крикнул в форточку: «Иду!» — и метнулся было к двери, но был безжалостно остановлен вопросом, заданным холодным тоном:
— Что значит «труба»? — Отец выглянул в коридор из кабинета: брови нахмурены, глаза смотрят строго поверх очков.
— Так это от фамилии, па! — Мишка решил, что разговор окончен, и даже дернул ручку двери.
— Что значит «от фамилии»?
— Ну, там Михей — Михеев, Клочок — Клочков, Сухарь — Сухоткин, а Трубецкой, выходит, Труба.
— Это у кого выходит?
Пришлось закрыть дверь и обернуться, только вот в глаза посмотреть не получалось. Мишка уставился на носок своего левого ботинка и предпринял новую, такую же неудачную попытку защититься:
— Так у всех.
— Да? А у меня, например, не выходит. У меня Трубецкой — это Трубецкой.
— Ну… я… это… Всех ведь по фамилиям как-то, ну и меня тоже. Пап, да мне не обидно.
— Не обидно тебе? — Отец сощурился и покачал головой, глядя на Мишку так укоризненно, что у того в момент зачесались веки. — А мне, представь себе, очень обидно от того, что мой сын до семи лет дожил, а фамилию носить так и не научился.
— Носить? — Мишка недоуменно оглядел себя: носят футболку, шорты, кеды. Еще сумку носить можно или носовой платок в кармане. Даже, пожалуй, стрижку можно, но фамилию?
— Фамилия, Мишка, это, я тебе скажу, не ерунда какая-то. Ее носить уметь надо. Из таких вот «Клочков» да «Михеев» клочки с михеями и вырастают, а коли хочешь вырасти Трубецким, будь добр впредь на Трубу не откликаться.
Мишка пообещал. И не откликался. И дворовых постепенно (кого тумаками, а кого и слезными просьбами) приучил называть себя просто по имени, но все же не давала ему с тех пор покоя одна мысль: «Так ли уж важно, какая у тебя фамилия? Сонька Хорошева — девчонка симпатичная, но противная. Степка Беленький — чернявый, да и глаза у него темно-карие, а Васька Лень — и вовсе лучший ученик в классе».
Как-то не выдержал, спросил:
— Пап, а разве важно, какая у тебя фамилия?
Ответ был однозначен:
— Без сомнения. Без нее ты никто, понимаешь? Нуль без палочки. А с ней человек, да не какой-то там Клочков, а Трубецкой. Так что давай-ка, брат, чти и не позорь, лады?
— Лады.
— Без фамилии тебя знать не знают и ведать не ведают. Усек?
— Усек.
Мишка усек. И с тех пор старался, чтобы фамилия всегда шагала впереди него. Она и шагала. И пришла в тупик. И уперлась в глухую стену. И теперь может помочь своему владельцу одним лишь: как можно дольше оставаться неузнанным. Незачем местным знать, кто он такой.
— Ладно, — смилостивилась врач «Скорой помощи», — вы, если его фамилию не знаете, свою скажите. Мы пока на вас оформим, а вы, как выясните, сообщите. Должен же здесь кто-то знать. Вы старожилов поспрашивайте. Или документы поищите.
— Хорошо.
— Так как? — Врач прицелилась ручкой в бумагу и приготовилась писать.
— Что «как»?
— Фамилия у вас какая?
— Моя? — Михаилу показалось, что биение его сердца заполнило глухим частым стуком всю маленькую келью. «Сейчас она попросит документ, и все кончено».
— Корнеев его фамилия, — вдруг раздалось с постели, — а моя, доктор, Исаев. Мою пишите, я же не помер еще.
— Смотрите, доктор, очнулся! — Михаил кинулся к кровати. — Видите, ему лучше! Может, не надо забирать, а? Отец Федор, скажите, вы ведь здесь мечтали, в своей кровати. Зачем же в больницу? Какой в ней прок?
— Мне, сынок, никакого, — Старик хитро улыбнулся и сказал ясно и звонко, будто и не лежал больше часа в забытьи: — Едем, доктор!
Уехали. Оставили за собой столб пыли на проселочной дороге, запах болезни в келье и смятение в душе Михаила.
«Прав, старик, снова прав. Он взял меня под опеку и теперь считает себя обязанным жить как можно дольше. Пока он жив, меня не тронут. Старик решил, что в больнице проживет дольше, хотя хотел уйти в своей постели. Наступил на горло собственной песне в угоду моим интересам. Еще и фамилию мне придумал. И чем же мне расплатиться?»
Михаил растерянно оглядел вмиг опустевшее помещение, услышал, как внизу, в ризнице, скрипнула дверь, увидел небрежно повешенную на крючок рясу, вздохнул, горько усмехнувшись: «Вот она — расплата», облачился в церковные одежды и спустился к посетителю:
— Слушаю, сын мой.
— Батюшка, Христа ради, дайте совет…
«Христос ради меня лично ничего не сделал, сколько бы церковь ни утверждала обратное, а вот ради отца Федора я тебя послушаю. Я вас всех послушаю. И советы дам, и грехи отпущу, и на путь истинный наставлю. Вы обретете счастье и покой. А я? Я буду ждать того, кто отпустит мои грехи и отыщет для меня в лабиринте дорог ту единственную, по которой не страшно пойти».