Летописец. Книга перемен. День ангела (сборник) - Вересов Дмитрий. Страница 20
* * *
Мише исполнилось восемнадцать шестого ноября сорок первого года. В свой день рождения он записался в добровольцы и попал в отдельный инженерный батальон (мосты и переправы).
На войне он и познал плотскую любовь.
Его первой женщиной стала Тоня Большева, а за глаза – Большой Понтон. О, это был еще тот Понтон! Крупная дамочка и… гостеприимная в определенном смысле. Этот ценный кадр в сержантских погонах водил, то есть водила «Студебеккер» и наездами бывала на очередном месте работ отдельного инженерного. Как только переправа готова, тут как тут Большой Понтон на своей вонючке. Если порожняком, то остановится и, глядишь, кого-нибудь приголубит под тентом.
Мальчик Мишенька давно ей приглянулся. Ах, какой славный и свежий мальчик! Она пригласила его под тент под предлогом передвинуть тяжелый ящик. Мише было понятно, зачем его зовут, и всем было понятно, потому что засвистали вслед курскими соловьями. Понтон распахнула гимнастерку, задрала лифчик и прижалась к Мише спелыми дыньками. Ух-х!.. Ну, вот и все, собственно. Миша едва успел и, если бы Понтон не помогла, промахнулся бы. Потом с каждым разом было лучше и лучше.
Понтон влюбилась в Мишу, вот беда, а Миша думал, что влюбился в нее навсегда. Понтон была опытной и на восемь лет старше, и ей было ясно, что будет дальше. Миша встретит девчонку молодую и бросит ее, Антонину, потасканную такую.
Но Миша не успел ее бросить, а про Тоню, именно про Тоню, а не про кого-то еще, про то, как она погибла, сложили песню, которая называлась «Оршанский тракт».
Оршанский тракт проложен до Херсона,
И как-то раз по этому пути
Машина ЗИЛ, груженная бетоном,
Решила «Студебеккер» обойти.
А «Студебеккер» вез боеприпасы.
Вела машину девушка-шофер.
Не жми на газ, не трать бензин напрасно,
Сильней у «Студебеккера» мотор.
ЗИЛ вел известный балбес Ваня Извольский, который подвозил им, мостовикам, бетон. Ну не мог Ваня такого стерпеть, чтобы дамочка ехала впереди, даже если эта дамочка Большой Понтон, и погнал под сотню. Обойти не обошел, а на повороте врезался в МАЗ. У Понтона, вероятно, нервы не выдержали, ей бы проскочить – успела бы, но.
Зачем, девчонка, резко тормознула?
Снаряды от толчка разорвались.
И у руля навеки ты уснула —
Своей судьбе за это поклонись.
Там и хоронить было нечего – воронка и покореженное железо.
Еще одна любовь постигла Мишу в госпитале. Ранен он был не слишком тяжело. Они наводили переправу через Днепр под обстрелом, и осколок снаряда скользнул по ребрам, немного спилив кость. Его наскоро перевязали на месте и отправили в тыловой госпиталь.
Там, в госпитале, была Танька-медсестра из породы Больших Понтонов. Танька шастала по палатам выздоравливающих, стреляла глазками, оглаживала халатик на груди, качала бедрами, и всем хотелось попасть к ней на перевязку. В перевязочной была очень удобная кушетка. Миша не раз побывал на этой кушетке даже ночью, как избранный, а не только во время перевязок.
А когда умер от инфаркта заведующий хирургическим отделением Гурген Рувимович, Танька выбросилась из чердачного окна.
Миша пережил эту смерть намного легче, чем смерть Понтона. Он к этому времени уже подрастерял кое-какие иллюзии и не ждал подарков от судьбы. Он стал немного хищником.
В Берлине у него была молоденькая немочка Густька, Августа Мюнх, дочка немолодой фрау – хозяйки квартиры, где он поселился. У Густьки он был первым. Она сначала отдавалась за еду и мыло, а потом нежно полюбила Мишу, потому что он был ласков с нею. Августа подорвалась на неразорвавшемся снаряде. То есть нет, она не совсем подорвалась, подорвался наш сапер, задевший снаряд, а она осталась жива, но была ранена осколком в живот и потеряла возможность иметь детей.
На этом война для Миши и закончилась. Он демобилизовался через полгода, а следующим летом поступил в Ленинградский институт инженеров железнодорожного транспорта.
Глава 7
…в самой ужасающей стадии этой смертоубийственной страсти молодой человек, пребывая целый день в глубочайшем отчаянии, каждый вечер как ни в чем не бывало наносил визиты одной прехорошенькой юной модистке.
– Лисонька-чернобурушка, – спрашивал Михаил, зарываясь лицом в черный шелк отброшенных за ухо волос, – Лисонька-чернобурушка, а почему ты – Алиса, если детдомовская? В детдомах же по-другому называли. У нас из тех, кто в детском доме с младенчества рос, были две Револы, Октябрь, Май, Марлен (только не в честь Марлен Дитрих, а от Маркс-Ленин), а еще, ты не поверишь, Долбезгра (то есть «долой безграмотность»).
Почему ты не Долбезгра, Лисонька, а Алиса?
– Я не Алиса, я – Алисия! И меня не в детдоме называли. Меня так акушерка назвала, а она была из петербургских немок, старенькая совсем, но такая ловкая, бодрая. Молодым на зависть. Она меня приняла и в приют снесла, сказала, что зовут Алисией, и велела так и записать, как раз чтобы они там ничего не придумали такого… необыкновенного. Твою Долбезгру небось дразнили?
– Поначалу дразнили, потом стали жалеть. Она была еще маленькая и плакала все время. А потом стали просто Долли звать на иностранный манер. А потом и в документы записали: Долли Лаврентьевна (понятно, в честь кого) Китаева (у нас поселок Китайкой назывался).
Михаил выбирал из черного шелка ее волос седые ниточки и складывал их в тонкую прядку. Прядка была матовой и отсвечивала хвоей голубой канадской елки, а если дотронуться языком, то почувствуешь терпко-горьковатый хвойный вкус. Седые ниточки, как уже знал Михаил, появились после голодных лет, сначала блокадных, а потом чуть более сытых – в эвакуации. В двадцать три года седые ниточки даже придают пикантность, особенно при правильном личике с заостренным подбородком и раскосых лисьих глазоньках, почти бесцветных в своей прозрачности.
– А почему тебя акушерка нарекла, а не матушка родная?
– А матушка моя, Мишаня, пьяненькой зачала, пьяненькой носила и пьяненькой родила. И померла родами. Испустила винный дух. А звали маменьку Валентина, поэтому я Алисия Валентиновна. А родилась я от благородного жигана Щелкуна с Лиговки, по настоящему имени никому не известного (да его к тому времени урки прирезали, прямо на улице), и потому я Алисия Валентиновна Лигова. Розеншен хотела.
– Кто.
– Розеншен – ну акушерка – хотела, чтобы Лиговская, но детдомовские отказались – контрреволюционная-де фамилия, буржуйская.
Ну, она и сказала: пусть Лигова, и это последнее слово. А если Розеншен говорила «последнее слово», тут никто возражать не смел. Она умела быть грозной, прямо молнии метала, прямо «катюша» какая-то реактивная. Ты бы видел.
– Я, лисонька, видел, – тихо выдохнул Михаил.
– Ну да, ты на войне был. Так вот…
Михаил хотел было возразить, что дело не в том, что он был на войне и видел работу реактивной артиллерии, а в том, что. Но как тут объяснишь, если нахлынуло и завертело, если сердце заходится воспоминаниями. Он и не подозревал, что столько помнит. Все, все помнит.
– Ты знаешь, Мишаня, если уж речь зашла. Ты знаешь, я ведь Эльзе Генриховне, ну, Розеншен – она любила, когда ее по фамилии называли, она говорила, что девушек на высших курсах – или где она там училась? – всегда называли по фамилии, – так вот, я просто всем обязана Розеншен. Она меня иногда в приюте навещала и все удивлялась, что у мамаши-пьяницы родился такой здоровый ребенок. Она говорила, что неспроста, а раз неспроста. Ну, тут уж я не поняла про судьбу. Она сложно объясняла. Про встречи, связующие нити, избранность. Нет, я не понимаю, кто там кого избирает и зачем. Мне на картах проще. Мне Дора Яновна на картах гадает, вот там все понятно. Полгода назад выпал в ближней дороге пиковый король, роковой. Мы с тобой и встретились. Помнишь? Когда меня после вечерней смены тот гад в темную подворотню тащил, а ты меня отбил, Мишенька. А почему ты роковой, Мишенька? Неверный?