Летописец. Книга перемен. День ангела (сборник) - Вересов Дмитрий. Страница 6
Если бы он смог, он исполнил бы клятву. Исполнил бы. Но Саламандра больше нет.
Маша узнала об этом через день – после того как ее выпустили из заточения. Зареванная Любонька выпустила и умчалась на кухню, метя паркет подолом длинноватой, не по росту, юбки. Отец был кроток и мил и чувствовал себя бесконечно виноватым. Он обнял Марию и зашептал на ухо:
– Машенька, Машенька. Их больше нет никого. Поезда столкнулись, пошли под откос. Никто не выжил. Говорят, это дело бандитов. Две какие-то банды объединились и… орудуют на железной дороге. Машенька, крепись, моя девочка. Я с тобой. С тобой. И прости, прости меня, если можешь.
* * *
Когда нагрянул тать Симон Петлюра по прозванию Кровавый Бухгалтер, претендующий на роль ни больше ни меньше, как главы Украинской директории, Мария с отцом по строгому распоряжению Любоньки безвылазно сидели дома, потому что на русском языке разговаривать теперь запрещалось, а украинским они не владели за ненадобностью, украинский в Киеве до сих пор никогда никому и не требовался. А тут вдруг нате вам! Расстрел с предварительными издевательствами, коли забудешься и ляпнешь что-нибудь по-русски в присутствии «жовто-блакитных». Что касается Любоньки, то она хоть и не в совершенстве – далеко не в совершенстве! – но все же владела «ридной мовой» по той причине, что фамилия у нее была Москаленко. Украинская вполне фамилия, хотя по нынешним – «незалежным» – временам все же несколько сомнительная.
Любонька тоже опасалась выходить на улицу, но надо было как-то питаться и выживать, поэтому она брала особую корзинку с двойной крышкой, используемую когда-то еще при маме для пикников на Днепре, накидывала шубейку и платок, приоткрывала входную дверь и для начала высовывала в щелку нос, который в последние недели у нее заметно удлинился. Если Любонькин нос не чувствовал ничего такого страшного или хотя бы подозрительного, то она быстрыми, мелкими шажками перебегала Фундуклеевскую, забирала немного левее и, украдкой оглянувшись, как шпион, ныряла в почти пустую бакалейную лавочку бывшего Калиострова, а теперь – с недавних пор – Калиостренко. И как его только не арестовали за фальсификацию фамилии? Удивительно! Не иначе как оценили подчеркнутую лояльность.
Лавочка, конечно, стояла пустая, но Любонька-то свой человек! Поэтому она, осторожно озираясь, ждала условного знака, то есть ждала, когда двумя глазами подмигнет Сеня-приказчик, ее отставной нежный друг, с которым теперь из меркантильных соображений пришлось возобновить амурные отношения. После условного подмигивания нешироко распахивалась дверка за прилавком, и Любонька проникала в служебное помещение, на склад, где наблюдался некоторый ассортимент. Во всяком случае, хлеб и картошку, буроватую капусту, лук, серую муку, мелкий, как порох, чай, сушеную вишню и груши и даже колотый желтоватый сахар здесь всегда можно было купить или выменять. Изредка с неведомых хуторов привозили даже старое желтое, с бурыми прожилками сало. Любонька перетапливала его в глубокой сковороде и подавала вместо сливочного масла, не удосужившись выбрать оттуда шкварки. Все, что было мягкого в доме – портьеры, кресла, одежда, ковры, – пропахло этими самыми шкварками. Время от времени Любонькин шер ами приносил Колобовым вязанку дров, а в уплату брал что понравится: бронзовые каминные часы с эмалевым циферблатом и хрустальными гранями над каждой цифрой, нежнейшие мейсенские фарфоровые статуэтки, покрывало тяжелого китайского шелка, столовое серебро с дедушкиным гербом.
В общем, жизнь временно наладилась, только Маша после известия о гибели Франца – молчала. Молчала и молчала. В глазах – пустота, даже не пустота, а занавес какой-то из груботканой небеленой холстины; лунные волосы поблекли, длинные пальцы закатаны в плотный кулачок, такой плотный, что косточки вот-вот прорвут бескровные ткани. А когда Любонька принесла из лавки Калиостренко новость о скором пришествии красных, которые якобы уже совсем, совсем близко, Маша посмотрела на Всеволода Ивановича и сказала вдруг хриплым, словно плохо оттаявшим голосом:
– Папа, мне страшно.
Вскоре красные казаки под предводительством славного комдива Щорса изгнали жестокого разбойника Симона Петлюру из Киева. Всеволод Иванович, так долго и с нетерпением ожидавший большевиков, почему-то совсем не обрадовался и не стал торопиться поступать на службу новой власти. Он с недавних пор навсегда утратил свое столь привычное для Марии и Любоньки домашнее легкомыслие.
Глава 2
Скажи мне, ты, своевольница, где же, собственно, укрылось твое благозвучие, в каком уголке твоего нутра прячется чистая гамма? Или, быть может, ты хочешь восстать против своего хозяина, дерзко уверяя, будто уши его заколочены наглухо увесистыми кувалдами хорошо темперированного клавира и что энгармонизм его всего лишь ребячья забава? Мне почему-то кажется, что ты измываешься надо мной.
Новая власть называлась очень коротко – Чека. Просто чека. Звук взводимого курка нагана, не слишком даже и громкий. Хотя, кажется, на самом-то деле власть называлась как-то по-другому, но о другой власти никто толком ничего не знал, никто понятия не имел, что это за власть, и никто не понимал, чем она занята. А вот о Чека и о так называемых чекистах узнали очень быстро и судили о них по делам их. Исчадия киевской чрезвычайки были вездесущи в своих поисках затаившихся врагов, они карающим мечом революции (а по слухам – мясницким топором над ремонтной ямой в некоем гараже) рубили головы гидре буржуазии. И поздно было что-либо предпринимать. Некуда было спрятаться и некуда бежать. Все по мере возможности сидели по домам и ждали, когда к ним «придут». А для чего придут – «забрать» или дело ограничится обыском и «изъятием» ценностей – это был вопрос! Молитесь, господа, молитесь и уповайте на Божью помощь. Может, с Божьей помощью, все и обойдется – грабежом. Экспроприацией, точнее говоря. Сбором на нужды победительной революции.
Так вот о власти. Что это за власть, знала, оказывается, одна только Любонька, и после многозначительного недельного пыхтения, намеков и таинственных умолчаний в ответ на прямой вопрос, чего это она там пыхтит и бормочет себе под нос и действует хозяевам на нервы, Любонька наконец страшным шепотом сообщила Колобовым, что это навьи нагрянули, никто иной.
– Да, навьи! И нечего. Нечего вам, Севлод Иваныч, у., ухмыляться! – обнаглела в запале Любонька. – Потому что еще перед войною Феклуша-юродивая голой (ну., безо всего совсем) шлялась на Подоле и все рассказывала про навьев! Дескать, скоро придут! А узнать их так: они не едят, а потому будет голод. Вот вам и голод. Скажете, нет? Они не едят, но пьют, воду пьют и кровь. Кровь, потому что хотят ожить, они ведь мертвые, убиенные. То есть свой срок на земле не прожили. Крови напьются, оживут и проживут, сколь положено, будут похоронены, и тогда.
– Околесицу несешь, Любовь, – утомленно отмахнулся Всеволод Иванович, поплотнее завернувшись в пальто и дыша открытым ртом в воротник, чтобы согреть нос и щеки, – было не топлено.
– Околесицу?! А вот и не околесицу! Им и тепло не нужно, мертвым-то! Вот и сидим без дров, потому что Сеньке их больше брать стало неоткуда, когда эти, не к ночи будь помянуты, нагрянули. И свет им не нужен.
– Это ты брось, Люба, не болтай! Свет им нужен. Сама знаешь: они с факелами по ночам носятся. И вино пьют, и луком закусывают. От них дух за версту. Сам же Сенька твой рассказывал, не помнишь?
– А, – растерялась Любонька, но тут же и нашлась: – А вином и луком, это чтобы тленом не несло! А факелы – так похоронные. На катафалке тоже факелы.
– Тьфу ты, господи! Болтаешь зря! – рассердился Всеволод Иванович и услал Любоньку на кухню согреть кипятку.
– А вот увидите, а вот увидите, – громко ворчала на кухне разобиженная Любонька, – как придут, как потянут, так увидите. Ой-ой-ой! Феклуша-юродивая ничего зря не говорила. Они и превращать могут. Ка-а-ак посмотрят, так и.