Волчий зал - Мантел Хилари. Страница 24

— Правда?

— Конечно. Как только получу из Рима нужную бумагу.

Все прячут улыбки. Переглядываются многозначительно. Грегори говорит: а что тут смешного. На свояченице ведь жениться нельзя. Потом отходит в уголок поболтать с двоюродными братьями — сыновьями Бет Кристофером и Уиллом, сыновьями Кэт Ричардом и Уолтером. Зачем они назвали сына Уолтером? Чтобы отец и по смерти напоминанием о себе не давал им быть слишком счастливыми? Он благодарит Бога, что Уолтера сними уже нет. Конечно, надо быть добрее к отцу, но его доброты хватает только на оплату заупокойных месс.

В год перед окончательным возвращением в Англию он несколько раз переправлялся туда-сюда, не зная, что выбрать. У него было много добрых друзей в Антверпене, не говоря уже о деловых связях, а растущий с каждым годом город подходил ему как нельзя лучше. Если он и тосковал, то лишь по Италии: по свету, языку, по тому, как там обращались к нему: Томмазо. Венеция навсегда излечила его от ностальгии, Флоренция и Милан научили мыслить более гибко, чем принято у англичан. Однако что-то его тянуло обратно: желание узнать, кто умер, а кто родился, увидеть сестер, вспомнить детство, посмеяться (почему-то задним числом такое всегда смешно). Он написал Моргану Уильямсу: я собираюсь переехать в Лондон. Только не сообщайте отцу, что я возвращаюсь.

В первые месяцы на него наседали, мол, надо бы тебе навестить отца. Уолтер Кромвель переменился — не узнать. Бросил пить — понял, что пьянство сводит его в могилу. Ладит с законом. Даже отработал в свою очередь церковным старостой.

Да неужто? И не упивался вином для причастия? Не прикарманивал деньги за свечи?

Никакие уговоры не заставили его поехать в Патни. Он ждал больше года, и только женившись и став отцом, решил, что теперь можно.

Он прожил за границей двенадцать лет и теперь дивился перемене в людях. Годы ожесточили одних, смягчили других, но постарели все. Стройные отощали и усохли, полнотелые раздались еще больше. Лица обрюзгли и утратили выразительность, яркие глаза потускнели. Некоторых он и вовсе не узнавал, по крайней мере, с первого взгляда.

Однако Уолтера он бы узнал в любом случае. Глядя на приближающегося отца, он подумал: это я вижу себя через двадцать-тридцать лет, если Бог даст столько прожить. Говорили, что пьянство чуть не загнало Уолтера в гроб, но старик выглядел отнюдь не полумертвым, а таким же, как всегда: будто может одним ударом свалить тебя с ног и, если надумает, свалит. Низенькое коренастое тело стало еще более кряжистым, темные курчавые волосы почти не тронуты сединой. Маленькие желтовато-карие глазки по-прежнему буравили насквозь. Кузнецу нужен хороший глаз, говаривал Уолтер. Всякому нужен хороший глаз, иначе тебя оберут до нитки.

— Где ты был? — полюбопытствовал Уолтер. Раньше это прозвучало бы угрозой, сейчас — только брюзжанием. Как будто Уолтер отправил сына с поручением в Мортлейк, и тот долго не возвращался.

— Да так… Там-сям.

— Ты похож на иностранца.

— Я и есть иностранец.

— И что же ты там делал?

Он представил себе, как отвечает: «то-се», в итоге так и ответил.

— А каким тем-сем занимаешься сейчас?

— Изучаю право.

— Право! — проворчал Уолтер. — Если бы не так называемое право, мы бы сейчас были лордами. Хозяевами поместья. И всех здешних поместий.

Интересная мысль, подумал он. Если бы лордами становились те, кто сильнее, драчливее и нахрапистее других, Уолтер был бы лордом. Однако все еще хуже: Уолтер считал себя ограбленным. Все детство он слышал: Кромвели-де были богачами, владели поместьями. «Когда, где?» — спрашивал он, и Уолтер орал: «Где-то там, на севере! Вечно ты к словам цепляешься!» Уолтер злился, когда ему не верили, даже если врал в глаза. «Как же мы докатились до нынешней бедности?» — спрашивал сын. А все сутяжники да крючкотворы, да те мошенники, что отбирают землю у честных людей, отвечал отец. Разберись, если сможешь, а я вот не могу, хотя умом меня Бог не обидел. Как можно тащить меня в суд и штрафовать за выпас овец на общинной земле? Будь все по-честному, это была бы моя земля.

Как же так, если земли были на севере? Бесполезно спрашивать — только нарвешься на очередную трепку. «А деньги? — не отставал он. — Они-то куда делись?»

Лишь один раз, по трезвому делу, Уолтер сказал нечто, очень похожее на правду: думаю, мы их спустили. Что сплыло то сплыло. Если богатство промотано, его уже не вернуть.

Он думал над этими словами все двенадцать лет и теперь спросил:

— Если Кромвели когда-то были богаты и я верну наше состояние, ты будешь доволен?

Это было произнесено мягко, но Уолтера смягчить нелегко.

— Вернешь и разделишь, так, что ли? С этим чертом Морганом, с которым вы друзья — не разлей вода. Будь все по честному, это были бы мои деньги.

— Это были бы семейные деньги, — сказал он, а про себя подумал: мы что, взбесились? Не прошло и пяти минут, а мы уже ругаемся из-за несуществующего богатства. — Теперь у тебя есть внук, — и добавил мысленно: и ты его не увидишь.

— У меня они уже давно есть. Внуки. И кто она? Голландка?

Он рассказал про Лиз Уайкис, признавшись таким образом, что по приезде в Англию успел жениться и завести сына.

— Подцепил богатую вдовушку, — хмыкнул Уолтер. — Видать, это было важнее, чем навестить меня. Да уж, конечно, ты думал, я помру. Законник, говоришь? У тебя с детства язык без костей. Никакой оплеухой тебя было не заткнуть.

— Но видит Бог, ты пытался.

— Небось теперь и не признаешься никому, что работал в кузне. Или что ходил помогать дяде Джону и спал на очистках от репы.

— Господь с тобой, отец, какая репа в Ламбетском дворце? Неужто ты думаешь, будто кардинал Мортон ел репу?

Дядя Джон был поваром у великого человека; маленький Том бегал в Ламбет, потому что там можно было сытно поесть. Обычно он вертелся у входа, ближайшего к реке — Мортон тогда еще не построил надвратной башни — и смотрел на въезжающих и выезжающих, спрашивал, кто они, чтобы в следующий раз узнать их по цветам одежды, животным и предметах на гербах. «Не стой как пень, — кричали ему, — займись чем-нибудь полезным!»

Другие мальчишки занимались чем-нибудь полезным на кухне: подавали и уносили, ощипывали детскими пальчиками жаворонков и обрывали цветоножки у клубники. Каждый день перед обедом челядь выстраивалась в процессию; торжественно вносили скатерти и большую солонку. Дядя Джон измерял хлебы, и если они оказывались больше или меньше, чем нужно, бросал их в корзину для прислуги. Те, что проходили проверку, дядя Джон отправлял в обеденную залу; стоя рядом и изображая его помощника, племянник научился считать. Туда же, в залу, отправлялись мясо и сыр, засахаренные фрукты и пряные лепешки — на архиепископский (тогда Мортон еще не был кардиналом) стол. Когда остатки и объедки возвращались на кухню, их делили. Лучшее доставалось поварам, то, что похуже — больнице и богадельне, а также нищим у ворот. То, что не годилось даже нищим, отдавали детям и свиньям.

Утром и вечером кухонные мальчишки носили наверх и ставили в шкафы хлеб и пиво для молодых джентльменов, служивших у кардинала пажами. Пажи были из хороших семей. Они прислуживали за столом и таким образом знакомились с великими мужами, слушали их беседы и учились. Когда пажи не прислуживали, они черпали знания у преподавателей музыки и других наук. Преподаватели расхаживали по дворцу с бутоньерками и ароматическими шариками и говорили по-гречески. Ему указали на одного из пажей, мастера Томаса Мора, про которого сам архиепископ говорил, что тот станет великим человеком — так обширны уже были его познания и так приятна речь.

Однажды он принес пшеничный хлебец и положил в буфет, но не ушел, и мастер Томас спросил: «Чего ты ждешь?» — однако ничем в него не бросил. «Что в этой большой книге?» — спросил он, и мастер Томас ответил с улыбкой: «Слова, слова, просто слова».

Кто-то сказал, мастеру Томасу в этом году четырнадцать, и он едет в Оксфорд.

Том Кромвель не знает, где это — Оксфорд и по своей ли воле мастер Томас туда едет или его отправляют. Мальчика можно отправить, не спрашивая, а мастер Томас еще не взрослый мужчина.