Серп языческой богини - Лесина Екатерина. Страница 34

Бант. Синий атлас… Саломея помнит: у ее бабушки было множество атласных лент, которые хранились в плетеной корзинке. А корзинка крепилась на медный крюк…

Еще швейная машинка имелась. С ножным приводом, с плоской решеткой, на которую бабушка давила ногой, запуская темное, выглаженное до блеска колесо. И летела игла, пришивая ленту к ткани.

…воду к берегу… прочно-напрочно.

Маяк.

Чайки ныряют в воду. Белые стрелы сквозь черную воду. И вверх, вытаскивая мелкую рыбу. Прибрежные камни белы от помета. Его собирают и замачивают в бочках. Старуха поливает огород. Какая старуха? Вот та. Она сама похожа на камень, поросший лишайником, буро-серая, невыразительная.

Идет вдоль берега, тащит ведро. Содержимое расплескивается.

Воняет. Если попадет на одежду – потом не отскрести. А еще за травой… кролики много едят… без кроликов не будет мяса…

Мясо на тарелке. Молочный поросенок в узорах из зелени. Глаза – две ягоды. Во рту – печеное яблоко. В ушах – петрушка. И острие ножа входит в бок, проламывая хрустящую корочку. На блюдо сыплется гречка. Ее черпают серебряной ложкой.

Саломея ненавидит гречку.

И мяса она не хочет. Но как отказать? Папа смотрит строго, качает пальцем: веди себя хорошо! Ты же в гостях!

– Скучно, милая? Пусть дети поиграют…

Дети играют перед школой. Старый двор с парочкой древних яблонь, искореженной ивой и хилым кустарником. За ним не спрятаться, но надо попробовать: вдруг повезет.

Не везет. Находят быстро. Выволакивают. И окружают. Смеются, указывая пальцами.

– Отпустите! – приказывает кто-то. – Она мне сестра!

Не отпускают. Толкают. Щиплют. Обзываются. Их голоса – как чайки. Но чайки далеко… далеко… в черной-черной воде, над которой подымается радуга семицветная.

– …На острове Буяне, за Калиновым мостом, который стережет сама Мора-Морана, – старуха щелкает спицами, вывязывая ряд за рядом. Между ног старухи – плотный клубок серых ниток. Сама докручивала шерстью кроличьей, чтобы теплее было. – Многие хотели Калинов мост перейти, попасть из страны Яви в страну темную, камень-алатырь отыскать. Да только не каждому туда дорога открыта. Пустить Мора-Морана пустит. А выпустить – так нет. Вот зеваешь? Зевай, зевай, только рот прикрывай. А не прикроешь – вскочит Морана вовнутрь и в тебе поселится.

Старуха вдруг подымает взгляд.

У нее мамины глаза…

Мама мертва. Серое. Холодное. С той стороны. Внутри. Снаружи. Повсюду. Мора… Морана… Калма… много имен для одного. Здесь оно! А мама умерла!

– Тише, тише… все уже. Совсем все. Дыши, Лисенок. Дыши. Плачь, если хочешь… – Далматов держал крепко, не вырвешься. – Алатырь-камень, значит.

Она не плачет. Или не помнит, что плачет, следовательно, сейчас успокоится. Слезы – для слабых. Саломея – сильная. Не потому, что хочет – приходится.

– Там… там нет ничего опасного, – у нее получается произнести слова ровным голосом. – М-мерзкое. Н-не опасное. М-мерзкое. И он… она здесь жила. Отпусти.

Далматов подчинился без возражений.

– Раньше. В детстве.

Воспоминания, чужие – и правдивые ли? – блекли. Саломея спешила запомнить их, зная, что усилия ее обречены на неудачу: этот сон не удержать.

Камни. Чайки. Старуха. И птичий помет в ведрах. Школьный дворик. Поросенок с яблоком… нет. Это другое. Это из собственной Саломеи жизни. Нельзя взять из запределья, но можно поменяться. Теперь оно знает о Саломее немножечко больше, чем прежде.

И подобралось на шаг ближе.

– Таська утверждала, что остров был необитаем. – Далматов притащил куртку и накинул Саломее на плечи. – Лгала?

– Или не знала.

Куртка – хорошо. Саломею знобит. Но это не совсем тот холод, который был вчера и утром, это – другое. И Далматов знает, что делать. Старый рецепт: вода – новая, натопленная из белого сыпкого снега. Сахар. Кофейный напиток. Крупинки не желают растворяться в холодной воде.

– Они могли просто жить. Неофициально.

– А она что, и вправду ясновидящая? Илька, а я тоже кофе хочу! Только горячего! Кофе вообще-то вредный очень, но сегодня столько всего! А ты погадать сможешь? По руке! – и Зоя вытянула розовую ладошку. – На любовь. Ну или просто.

Ни просто. Ни сложно. Вообще никак. Во рту – вкус жареного мяса, в желудке – урчащая пустота. На душе – умиротворение, которое опасно. Не место для него. Не время.

– Ну и ладно… все равно ведь не взаправду? Мне однажды гадали. Цыганка. Сказала, что замуж выйду. И знаменитой стану. Или сначала знаменитой, а потом замуж? Только все равно не сбылось. Ну то есть пока не сбылось. А что такое алатырь-камень? Он дорогой, да?

…Больного излечит, мертвого – оживит. Живого – переморочит.

Старушачье бормотание стояло в ушах. Холодно ее слушать.

Было холодно.

– Алатырь-камень отмечает центр мира, – Далматов стянул ленту с коробки. Синяя атласная змейка соскользнула на пол, спрятавшись под столом. Саломее было неприятно осознавать, что змейка эта находится рядом. А вид коробки и вовсе вызывал стойкое отвращение.

– И не только. На нем стоит дерево мира. А под ним прячется источник, откуда берут начало все реки и ручьи. Вода в источнике не простая.

– Живая, да? Как в сказке?

Зоя подвинулась ближе. Ей очень хотелось заглянуть внутрь коробки. А Саломея отодвинулась подальше. Вот у нее-то не было ни малейшего желания глядеть на подарок.

– Живая. И мертвая. Фонтан вечной жизни. Мудрости. Знания. Философский камень мифологий.

– Ты же сказал, что там вода! Вода – это не камень.

– Она дура. – Толик пересел поближе и схватил за руку. Сжал крепко, наклонился к уху: – Она – дура. Но хитрая. Ее камера не любит.

В коробке стояла еще одна коробка, поменьше. А в ней – глиняный горшок, почерневший от возраста.

Зоя заглянула в горшок и завизжала.

Далматов выругался. А Саломея подумала, что права была, предложив подарок выбросить: зачем им чужая голова?

Она лежала в горшке лицом вверх и выглядела ненастоящей. Саломея прикоснулась к ней, чтобы убедиться – нет, не розыгрыш.

– Это Егор. – Далматов вытащил голову из горшка и перевернул. – Резали уже мертвого. Видишь?

Видит. Срез ровный, розовый, с желтым пятнышком кости. Противно, но не страшно.

– Кровь запеклась. А срез аккуратный. На пилу не похоже… Вы с ним случайно не знакомы?

Толик мотнул головой. Он уставился на коробку, на горшок и голову остекленевшими глазами. И не глаза – объективы. Камера в голове фиксирует происходящее. Она не умерла, она превратилась в Толика, и он перестал быть человеком.

– Й… йа знаю, – всхлипнула Зоя, прикрывая рот ладошками. – Убери его! Я… я знаю! Убери!

Голова отправилась в коробку, а коробка – к Толику.

– Надо вынести, – сказал Далматов. – Оттает окончательно – портиться начнет.

И Толик кивнул: мол, понимает. Вынесет. Поставит во дворе.

– А ты рассказывай.

– Я… я видела их. С Викушей.

Странно, что Зоя не плачет. Икает. Носом шмыгает, но не плачет. Потому что слезы уродуют? Или потому что не так уж ей мерзко, страшно, как она пытается представить?

– Она… они… вместе. Были вместе.

– Любовники?

Далматов не удивлен. Догадывался? Вероятно. Что он еще знает?

Зоя кивнула:

– Она… она сама попросила. Мы встретились как-то и…

Лето догорало. Кипел асфальт на сковородке августа, пары его травили деревья и людей. А в обувной привезли новую осеннюю коллекцию. И Зоя сразу присмотрела себе ботильоны – закругленный носик, металлическая шпилька. Черная замша и кокетливый бантик на пятке. Просто чудо, а не ботильоны. Вот только цена тоже чудесная… и денег нет. Их как-то никогда нет, но сейчас нехватка ощущалась особенно остро. И Зоя каждый день приходила в магазин, любовалась ботильонами, трясясь от ужаса при мысли, что купит их кто-нибудь другой.

– Милые, – оценила выбор Викуша. – Не в моем стиле, но милые. Значит, десятку одолжить?

Лучше бы двадцать. Или тридцать. У Викуши много денег. А одевается она простенько. Вот Зоя – дело другое. Как она будет носить ботильоны со старым плащиком? И сумочка опять же… не говоря уже о мелочах, вроде шелкового шарфа и перчаток из лайки.