Серп языческой богини - Лесина Екатерина. Страница 54

Саломея подняла лохматый свитер и аккуратно развесила на спинке стула. А вот и куртка… розовая норка… высокие сапожки мехом наружу и мехом внутрь. Нехорошо брать чужие вещи.

– Не выходи из дому! – Далматов держится в отдалении.

Он появился перед самым рассветом и сказал, что надо перенести тело. Потом сказал, что Зою снял снайпер и переносить тело опасно, но он, Далматов, надеется на удачу. Только Саломее все равно лучше не выходить из дому.

И эту фразу теперь повторяет каждые полчаса, как будто опасается, что Саломея забудет предупреждение. О нет, не забудет. В сарае ведь Зоя с дырой в голове. Разве такое забудешь?

– И к окнам не приближайся. – А это что-то новое.

Саломея приблизилась. Окно, треснутое, но затянутое толстым слоем льда. Подоконник заиндевел, и на белом полотне выделялись царапины-буквы.

Калма.

– У тебя нож есть?

Далматов протянул швейцарский ножик. Лезвие вспороло древесину, оставив светлый яркий след. А буквы потемнели. Не настолько, чтобы выглядеть древними, но надпись явно сделали не вчера и даже не позавчера.

– Кто здесь жил раньше?

– Викуша. И Родион.

– Почему здесь? – Саломея тронула острие ножа. – Там ведь есть комнаты побольше. И с целыми стеклами.

– Она так захотела.

Каприз? Или нечто иное, более глубокого свойства.

– Следующая по коридору – Таськина.

– Ты же знаешь про фотографии?

Калма. Иней плавился под пальцами, и вода подтапливала буквы.

– Зоя рассказала. Отойди от окна. Пожалуйста.

– Если Таська не любила сестру, если завидовала, то почему сожгла снимки? Это ведь шанс отомстить. Или восстановить справедливость.

Далматов пожал плечами. Он устал думать и просто сам по себе. Он почти не спит и почти не ест. Еще день-два, и он ляжет от истощения, как загнанная лошадь.

Саломея всегда жалела лошадей. А Далматова как-то не получалось.

– Откуда взялся серп? – Она села рядом, и древняя кровать прогнулась под двойным весом. Треснул матрас, просыпалась труха на пол. – Твои записи. Серп. Смерть. В разных интерпретациях. Откуда взялось?

– Она мне сказала.

– Кто?

– Смерть.

Пауза. Несколько секунд, чтобы подумать. Сейчас Далматов не врет.

– От холода люди сходят с ума. – Он снял очки и зажмурился. – Сердцебиение замедляется. Спазм капилляров. Гипоксия мозга. И как результат – галлюцинации.

– И ты видел смерть?

– Мору. Калму. Женщину в белом. Она красивая. Чем-то на тебя похожа.

Сомнительный комплимент, но Саломее приятно.

– Лисенок, вариантов два. Либо я действительно поймал глюк. Либо я действительно беседовал с… ней. И с точки зрения формальной логики первый более реален.

– Или тебе так хочется думать.

– Я вообще не могу думать. Голова постоянно болит. Не мигрень – другое. Я не боюсь умереть, чтоб ты знала. И вообще, наверное, мало чего боюсь.

– Тогда почему она?

Саломея не станет произносить это имя вслух.

– Почему бы и нет? Не так давно мы занимались ее камнями.

– Помню.

– Все еще злишься?

Давно уже нет, но ему знать незачем.

– Я бы хотел все переиграть, но вышло, как вышло. Я могу сделать тебе часы. Точная копия. У меня хорошо получается ювелирка… только яды все равно лучше. Мой психотерапевт утверждает, что я зациклен на саморазрушении.

– Ты ходишь к психотерапевту?

– Пробовал. Когда-то. Он не сказал ничего нового. Проекция подсознательного. Элементарная логическая цепочка. Кроатон – жнец душ. Жнец – серп. Серп – Морана. Морана – зима. Или как-то так. А знаешь, что на самом деле удивляет? Я не умер. Замерз, но не умер. Это – не логично.

А что логично?

Безумная любовь Родиона?

Или парень, оставленный на маяке? Или другой, чью голову подбросили?

Или Зоя, получившая пулю?

Убитая камера, по которой Толик горюет больше, чем по Зое.

– В любом случае я меньше всего хочу, чтобы замерзла ты. – Далматов коснулся шеи. – У тебя веснушка здесь… и здесь тоже. Скоро весна. И я скучал по твоим веснушкам. Парадоксально то, что мне хорошо. Здесь и сейчас.

Признание, которое требует ответа, но Саломея не знает, что сказать.

– Если мы выберемся… – Она не собирается обещать, но все равно звучит как обещание.

– Мы выберемся.

– Если мы выберемся, то…

– Ничего не будет. Ты вернешься домой. Я вернусь домой. И если захочешь, пришлю тебе цветы.

– И только-то?

– Я выберу красивые. Из маминой оранжереи. Там почти ничего не осталось. Некому присматривать.

Саломея помнит оранжерею. Хрустальный дворец, в котором всегда лето. Жара. И дышать тяжело, потому что воздух влажный. Сохранились ли дорожки из гальки? А тяжелые плети лиан? Тропическое разноцветье? И кусты с огромными глянцевыми листьями? И те смешные деревца в дальнем углу? Ажурная беседка и столик с двумя стульями.

Графин, всегда наполовину пустой. Или полный?

Забытая книга с лентой-закладкой…

– Но только цветы. Я не стану тебе мешать.

Обидно.

Настолько обидно, что перехватывает дыхание. А Далматов спешит объясниться, хотя с него никто не требует объяснений.

Благовоспитанные девицы не докучают молодым людям.

– Так будет лучше. Для тебя, – он гладит руки нежно, прикосновением успокаивая зудящую кожу. – Ты спрашивала, зачем я ввязался в эту историю. Я нашел себе подружку. Купил, если точнее. У меня есть деньги. У нее – внешность и амбиции, которые я мог удовлетворить. Равноценный обмен. Девочка была милой… некоторое время.

Тошно слушать. И встать бы, уйти, но Саломея сидит.

– Потом она вдруг решила, что имеет на меня влияние. Что может командовать мной. Даже не командовать – дрессировать. Как собачонку… Собачонку я ей тоже купил. Мелкую такую, лысую, с выпученными глазами. И попонку. И ошейник. И кучу дребедени. Для нее и для псины. Мне не жалко. А она решила, что я влюблен. Ерунда, правда?

Действительно, ерунда. Стоит глянуть на Далматова, и сразу становится ясно, что он и любовь – понятия не сочетаемые. Как вода и масло.

– И ссоры вдруг. Обиды какие-то на пустом месте. Я что-то ей обязан… делаю не то и не так. Достала. Мне следовало выставить ее из дому.

Как ее звали, ту девушку? И была ли она красивой? Наверное, была. Такой, как Зоя, или даже лучше. Длинноволосая фея, что дышит шелками и туманами, носит меха и крохотных собачек.

– Я и собирался, только не успел. Мы ужинали. Столовую помнишь?

– Ту огромную, с портретами? – Получается говорить ровно, безразлично, хотя на сердце кошки скребут.

– Огромную. И с портретами. Теперь в ней еще два. И вот эта дура говорит, будто нашла дизайнера. Дом переделать. Столовую переделать. Я послал ее лесом. Она разоралась. Дескать, я недостаточно ее люблю. И она уедет к маме. Вот казалось бы, пусть едет. А меня сорвало. Подошел к ней. Сделал вот так.

Далматовская ладонь легла на затылок, мягко, осторожно даже.

– И приложил ее хорошеньким личиком о стол. Я не могу сказать, что меня накрыло. Я полностью отдавал себе отчет в том, что делаю. Она нос сломала. Я заплатил. И за нос, и за моральный ущерб. Она готова была простить. Представляешь? Я ее едва не изуродовал, а она меня прощает. Верит, что я больше не буду. Дура. Теперь понимаешь?

– Ты боишься, что однажды ударишь меня?

– Не боюсь. Я точно знаю, что однажды ударю. И знаю, кем стану. Год. Два. Пять. Двадцать пять. Неважно сколько, когда финал предопределен. И если уж придется уродовать кого-то, то лучше того, на кого плевать.

Выходит, что на Саломею ему не плевать. Следует ли радоваться этому?

– Илья, тебе не кажется, что ты…

– Преувеличиваю? – Он осторожно сдавил шею. – И все сложится иначе? Я чудовище, Лисенок. И будет только хуже. А ты не представляешь, каково это – жить рядом с чудовищем. Постепенно сам перестаешь быть человеком. У меня есть одна безумная теория. Насилие порождает насилие. В буквальном понимании фразы. Чудовище обживается в человеке, доедает его, растет… а потом ему становится тесно. И оно ищет нового человека. Кого-нибудь, кому некуда бежать.