Что к чему... - Фролов Вадим Григорьевич. Страница 18

– Ну вот, откуда же я знаю, когда она приедет… Она и нам ничего не пишет. Когда у них кончатся эти гастроли – бог их знает…

Она смотрела в сторону.

– Гастроли кончились, – сказал я.

– А она не приехала? – спросила тетя Люка каким-то противным голосом.

Я повернулся и вышел, не попрощавшись даже с Нюрочкой. Я спускался по лестнице и услыхал, как наверху открылась дверь и тетя Люка закричала:

– Саша, Саша, боже мой, ну куда же ты?

Я молчал и услышал, как на площадку выскочил дядя Юра.

– Иди домой, – сказал он. – Мальчишка прав, а мы старые слюнявые идиоты.

Дверь захлопнулась. Ладно. Не хотите – не надо. Не такой уж я сопляк и все узнаю сам. Вот сейчас приду домой и поговорю с отцом как мужчина с мужчиной. И не смейте мне врать – мне не три года, и я тоже человек. Все Лельки, Наташи, Евглены, Пантюхи, письма, свадьбы и экскаваторы вылетели у меня из башки. Осталась только лягушка, которую я вызубрил и которую не забуду, наверно, до самой смерти, и мама, с которой что-то случилось, – это теперь я знал наверняка. С ней что-то случилось, и мне не хотят об этом говорить, а только врут.

Я приехал домой около одиннадцати, но бати дома еще не было. Злой и расстроенный, я позвонил Федору – Федору Алексеевичу. Я знаю, когда бате плохо, он всегда идет к Федору, а сейчас ему плохо – это я тоже понял.

– Федор Алексеевич, это Саша говорит, – сказал я, когда он взял трубку. – Папа не у вас?

– Какой Саша? – спросил хриплый голос. – Ах, Саша! Ну, как ты там живешь? Как отметочки?

Очень интересовали его мои отметочки! И этот врет.

– Папа у вас?

– Папа? Х-м-м…

– Да, папа, Николай Николаевич Ларионов, – сказал я, начиная злиться.

– Ну, у меня твой папа, – прохрипел Федор. – Да ты не волнуйся – никуда он не денется.

– Попросите его к телефону, пожалуйста.

– К телефону?

– К телефону, – повторил я спокойно, хотя у меня аж скулы сводило от злости и от обиды.

– К телефону, значит… Видишь ли… Х-м-м…

Что он там хмыкает, что он хмыкает? Я не выдержал и заорал в трубку:

– Что вы меня дурачите! Если он у вас, так и скажите, а хмыкать нечего!

Ужасно грубо, конечно, тем более что я очень уважал Федора, но что я мог сделать, когда все меня дурачат.

– Ты как со мной разговариваешь, паскудник! – захрипел Федор. – Я тебе кто? Ровесник? Или, может быть, подчиненный?

Ругаться он умел – это я знал. Я повесил трубку. Через минуту телефон зазвонил.

– Ты что, издеваться надо мной вздумал?

– Это вы надо мной издеваетесь, – сказал я, чуть не плача и злясь на себя за это.

Федор, видимо, почувствовал, что довел меня до ручки.

– Ну, ладно, ладно, – прохрипел он уже мягче. – Через час будет твой драгоценный батька дома. Разнюнился – тоже мне моряк – грудь в волосах, зад в ракушках.

Я засмеялся невольно – уж скажет этот Федор.

– Вот то-то, – сказал он и повесил трубку.

Я расхаживал по комнате и готовил речь, которую произнесу, как только появится батя. Я его спрошу, между прочим, почему он не мог сам подойти к телефону, и скажу «пару ласковых слов». Но «пары ласковых слов» мне не пришлось ему сказать, – он бы все равно их не понял. Под окном еще фыркала машина Федора, когда я кое-как раздел батю и уложил спать, а он все бормотал: «Ах, Сашка, ах, Сашка, что ты п-понимаешь», – и улыбался какой-то бессмысленной улыбкой. Сердце у меня щемило от этой улыбки. Большой, здоровый, сильный, а тут… как тряпка какая-то мокрая. Только этого мне еще не хватало…

Он спал и тяжело вздыхал во сне, а я думал, что же мне делать. Думал, думал и додумался позвонить Семену Савельевичу Карбовскому – это главный режиссер маминого театра. Уж он-то наверняка знает, почему не приехала мама.

Карбовский долго мялся, экал, мекал и тоже крутил что-то вокруг да около: «Видишь ли, Саша, да знаешь ли, Саша, театральная жизнь – это такая жизнь, всякое бывает, но ты не расстраивайся…» – И еще плел какую-то муть. Мне стало совсем тошно, и тогда я в упор спросил, что случилось с моей матерью.

Он немного помолчал, а потом осторожно сказал:

– Видишь ли, я думал, что ты все уже знаешь… – и опять замолчал.

– Что знаю? – закричал я, но в трубке раздались короткие гудки. Я повесил трубку и позвонил снова – там опять гудело коротко. И еще раз, и еще, и еще – и все противные короткие гудки…

Я понял, что он просто не хочет со мной разговаривать. Трус подлый! И я трус! Все трусы…

…Проснулся я на своем диванчике одетый – как заснул, и не помню. Бати не было – ушел и не разбудил даже. Стыдно, наверно, стало. Я пошел в школу. Стиснул зубы и пошел. Лучше бы не ходил, но теперь уже ничего не поправишь. Я избил Валечку. Избил так, что его на «Скорой помощи» увезли в больницу, а меня с милиционером отправили домой, а милиционер из дому звонил отцу на работу, чтобы он немедленно приехал, а потом сидел на кухне и ждал, когда он приедет…

А началось с ерунды. Я немного опоздал, и, когда попросил разрешения войти, Евглена (первый урок был зоология) против ожидания ничего не сказала и только молча кивнула – проходи. Ребята посмотрели на меня, но как обычно, как будто ничего и не случилось, и я даже порадовался. Только Веснушка пялила на меня глаза восторженно, а Наташа низко опустила голову над партой. Я шел по проходу на свое место и вдруг услыхал громкий Валечкин шепот:

– Как Чайльд Гарольд – угрюмый, томный…

Я молча сел на свое место, и сразу же Евглена вызвала меня. Эту чертову лягушку я ответил так, что Евглена удивленно на меня посмотрела и поставила пятерку. Она что-то хотела сказать еще, но, видно, передумала, и правильно сделала. Я шел на место и опять услышал, как Валечка довольно громко сказал:

– Несмотря на тяжелые переживания, он вел себя как герой.

– Дурак! – громко сказала Ольга. – Дурак и сволочь!

Кныш – он сидел сзади – дал Валечке по затылку. Евглена сделала вид, что ничего не заметила. Я промолчал, а когда прозвенел звонок, сказал Валечке, чтобы он остался в классе. Валечка пожал плечами. Все вышли, и он тоже пошел к выходу. Я загородил ему дорогу.

– Подожди, – сказал я.

– Пожалуйста, – сказал он и опять пожал плечами.

Около нас остановился Гришка.

– Иди, Гриша, – сказал я.

– Ладно, – сказал он. – Только…

Я кивнул. Гриша вышел, и мы остались с Валечкой одни.

– Слушай, ты, – сказал я, – меня не очень-то задевают твои шуточки, я знаю за тобой дела и почище, например…

– Например? – спросил Валечка.

– Например, то письмо, которое ты написал Капитанской дочке.

Валечка свистнул.

– Во-первых, – сказал он, – ты ничего не можешь доказать, а во-вторых, не понимаю, почему это ты так защищаешь эту… эту… Но, но! Ты руками не размахивай…

– Продолжай, – сказал я спокойно, хотя мне очень хотелось тут же дать ему по улыбающейся харе.

– Продолжу. Вчера вечером я опять видел ее с физиком, – сказал он, и я окончательно понял, что письмо – действительно его рук дело.

– Ну и что? – спросил я.

– А то, что нечего тебе ее защищать.

И тогда я дал ему по морде. Честно говоря, мне не очень улыбалось бить его. Хотелось, но не улыбалось, – я знал, что этот подлец сумеет выкрутиться и во всем окажусь виноватым я. Ведь не могу же я сказать учителям, за что я бил его, и все решат, что именно за то, что он надо мной издевался в классе, а это совсем, как считают наши педагоги и кое-кто из ребят – Наташа, например, не повод, чтобы устраивать драки, да еще в школе. И все-таки я ударил его, не очень сильно, но ударил, и он схватился за щеку. Морда у него перекосилась, но он не заплакал и даже не попробовал дать мне сдачи. Он только заскочил за учительский стол и оттуда вдруг начал мне улыбаться. Мне надо было повернуться и уйти, может быть, на этом дело я кончилось бы, но уж очень разозлила меня его улыбка.

– Чего лыбишься? – спросил я по-пантюхиному.

Валечка заулыбался еще шире.