Остатки былой роскоши - Соболева Лариса Павловна. Страница 6

– Смотри: «Ежов слишком категоричен в своих требованиях...» Убери.

– Да вы дальше читайте, – возмутился редактор, проторчавший допоздна вместе с шефом, мечтавший отправиться к жене и котлетам еще три часа назад, и прочел вслух: «Ежов слишком категоричен в своих требованиях, но его можно понять – бюджет трещит по швам...» Что здесь криминального?

– Первую половину фразы убрать, – устало произнес Медведкин, ему тоже хотелось котлет и граммов сто водочки. – Не знаешь Ежова? Его только по шерсти можно гладить.

– И что получится? Цитирую: «Его можно понять – бюджет трещит по швам, Ежов вынужден прикинуться бедным родственником и попрошайничать». Вот теперь фразу наш Ежик воспримет как оскорбление. «Категоричен в требованиях» ему больше понравится, чем просто «попрошайка».

– Тогда долой всю фразу, – спрятал взгляд Медведкин и насупился, ведь редактор сто раз прав, но... есть обстоятельства.

– Полная абракадабра получится дальше, – занервничал тот.

– Да кто в смысл вчитывается? Лишь бы в статье ничего не было скользкого, двоякого. И запомни: никаких эпитетов, сравнений, метафор рядом с означенной фамилией. – Внутренний монолог не высказал вслух: «Мне два года до пенсии, а Ежов намерен возглавить администрацию. Они пинают под зад даже тех, кому год до пенсии, полгода, и плюют на законы». Затем устало пробормотал: – Я все сказал. Иди и убери.

Выйдя из редакции – а располагается она на тихой улочке, по которой в вечернюю пору делают променад проститутки да изредка автомобили ездят в поисках жриц любви, – Медведкин глубоко вдохнул свежего воздуха, в котором угадывалось приближение дождя, и снова про себя посетовал на положение в газете. Статьи писать некому, профессионалы разбрелись кто куда. Молодые люди, называющие себя журналистами, в основной своей массе без специального образования, но спеси у них по вагону на каждого. Профессиональная терминология сегодня все равно что нецензурщина или иностранный язык. Да, мельчают люди, общество, средства массовой информации. А чего ему стоит, каких сил держать газету на удобоваримом уровне? Сам пишет, правит, редактирует... один за всех... а все на одного! Но тут же Арнольд Арнольдович напомнил собственной щепетильности: два года, всего два года. Однако невыносимо!

Тут его внимание привлек мужчина на противоположной стороне улицы. Не заметить его было нельзя – улица пуста, мужчина один. Внезапно нервы дернулись как от тока.

– Ким? Ким!

Мужчина, очевидно, услышал восклицание Медведкина, криво усмехнулся и двинулся неторопливо вдоль по улице. Опешивший Арнольд Арнольдович устремился за ним:

– Ким! Подожди! Ким, это ты?

Но Ким или человек, очень похожий на Кима, не оборачиваясь, ускорил шаг и свернул в переулок. За ним и Медведкин, но в растерянности остановился, оглядываясь по сторонам. Человек пропал! Скрылся во дворике? Арнольд Арнольдович, совсем не думая, а подчиняясь неизвестной силе, толкавшей вперед, почти на ощупь передвигался по запущенному дворику, похожему на итальянский, где лестницы и балконы оплетают стены вкруговую до самого верха. Из раскрытых окон неслись голоса, звуки работающих телевизоров. Медведкин искал глазами того, кто должен быть где-то здесь, повторяя вслух:

– Ким... где ты? Это ты... Ким...

– Я, – услышал Арнольд Арнольдович за спиной очень отчетливо и близко и обернулся. В метре от него стоял Ким Рощин. Такой же, как при жизни. Почему – как? Это живой Ким. Живой?!! Только сейчас до Медведкина дошло, что Ким не может быть живым. Тогда кто перед ним?

– Это я, – сказал Ким или бес знает кто, шагнув к нему.

Он остановился совсем близко. Арнольд Арнольдович рассмотрел родимое пятно размером с копейку чуть ниже виска Рощина, две характерные морщины у губ, появившиеся достаточно рано, седые пряди, хотя Киму всего-то сорок пять лет... было. Или есть? Нет, он жив, ноздри раздувались, втягивая воздух, он дышал.

– Не может... быть... – выдавил потрясенно Медведкин.

– Может, – сказал Ким тихо.

И вдруг – пощечина! Это случилось так неожиданно. Медведкин пошатнулся, зажмурившись, его повело по инерции, так как пощечину Ким нанес от души. Сделав два шага в сторону, споткнулся и упал на доски, сваленные горой у стены. Больно. Больно так, что с минуту Арнольд Арнольдович сидел на досках неподвижно. Пощечина принесла не столько физическую боль, сколько душевную. Боль соединилась с обидой. Но не обида явилась причиной слез, выкатившихся из глаз, а личная вина, ожившая совесть. Из носа текла кровь. Медведкин утер ее рукавом пиджака, поднял глаза, чтобы сказать Киму: я давно этого ждал, еще до твоей смерти... Кима след простыл. Арнольд Арнольдович выбежал на улицу – никого. Внезапно поднялся ветер. Он с силой гнул деревья, воздух наполнился озоном, сверкнула молния.

– Ким! – закричал Медведкин надрывно.

А в ответ – раскаты грома, и первые крупные капли тяжело застучали по асфальту. Ноги сами понесли его по улице. Он бежал довольно быстро для своих лет и комплекции, бежал и кричал, зовя того, с кем обошелся жестоко и подло давным-давно, так давно, что память стерлась, и только изредка шевелилась совесть. Но совесть легко запихнуть на дно души... Хотя бы водкой. Легко ли? Нет, если честно. Не страх руководил Арнольдом Арнольдовичем, а желание получить одно: прощение. И все равно, у кого просить – у покойного или живого, – лишь бы услышать: прощаю, черт с тобой.

7

В музее банкет был в разгаре и даже в угаре. Директор музея, худая смуглая женщина с изможденным лицом узницы концлагеря, всем видом показывающая – меня здесь нет, сосредоточенно и ответственно подносила полные бутылки, забирая со столов пустые. Работники музея не расходились, сидели в маленькой комнате, где до того резали колбасы и сыр, – ждали окончания пира. Им предстояло убрать зал, помыть посуду, но было приказано: нос не высовывать, а если кто что увидит «не того», глаза закрыть и забыть. Стащив бутылку шампанского у сильных города сего, выпили по глотку. Некоторые дремали. Кто-то злился, что вот, дескать, приходится в лакеях состоять, да делать нечего, любимая работа требует жертв. Кто-то даже высказался: мол, мы не лакеи даже, мы есть рабы, которым и зарплата установлена мизерная, как рабам, лишь бы не подохли. А унижение раба с высшим образованием – елей на душу чиновнику.

Тут гроза разыгралась. А время позднее, и домой не повезут... грустно, печально, но в наше время нормально, уговаривали молодых старшие коллеги. Взрывы хохота и звук разбившейся посуды разогнали дрему.

– Смерть тарелкам, – сонно констатировала одна женщина, научный сотрудник.

– Нам же лучше – меньше мыть, – вяло подхватила другая. – Лишь бы бокалы не разбили, они из фондов, на Олечке висят.

– Ой, девочки, – оживилась Олечка, – я весь вечер на иголках из-за этих бокалов. Завкультурой потребовала подать, а мне годовой зарплаты не хватит расплатиться.

– Кого твои проблемы волнуют? – сказала первая женщина. Услышав визг в зале, удобней устроилась на стуле, прислонив голову к стене. – О, пошли по столам скакать. Плакали твои бокалы. Зато, кажется, скоро мы приступим к обязанностям посудомоек. Кстати, я лично презервативы искать по углам больше не буду, меня прошлый раз вырвало. Давайте в порядке очередности, чтоб всем досталось.

Хранители старины не ошиблись, на стол взгромоздилась культура города. Правда, еще не утвержденная, а исполняющая обязанности и перевыполняющая их. Она не так давно встала в ряды верхушки, но уже успела попасть в анекдоты, которые, как известно, рождает сама жизнь. Одна из баек гласит. Пришел к ней заведующий литературной частью местного театра и говорит: «У нас скоро фестиваль, ожидаются иностранные гости. Необходимо создать банк данных и внести информацию в компьютер о театрах, которые покажут свои работы, чтобы мы могли предоставлять четкую информацию...» Культура города перебила: «Какой еще банк? Вон посмотрите за окно, напротив стоит банк «Русский кредит». Так зачем вам еще один?» Театральный деятель потерял дар речи и ушел несолоно хлебавши. Ну не видит женщина разницы между финансовым банком и банком данных, зато она плясунья отличная. Кстати говоря, танцы к культуре ближе, чем банки. Между прочим, танцы на столах – это протест против оков застарелой морали. Пришел протест с первыми шагами капитализма, так сказать, родился на радостях, что рутинная формация сменилась прогрессивной. Бывали случаи, когда большие гости, прибывшие почти с другой планеты, то есть из Москвы, не одобряли подобных новшеств в административных кругах. Поэтому в самом белом доме на банкетах теперь не сидят, а стоят. Но радость невозможно удержать, она рвется наружу, особенно под воздействием спиртного. Радость – это когда душа поет, а тело пляшет. И высокие столы для фуршета тому не помеха.