Колосья под серпом твоим - Короткевич Владимир Семенович. Страница 19

Граф не сделает карьеры. У него слишком много родственников, замешанных в той несчастной истории, — о ней никто толком не знает, она произошла лет за тринадцать до рождения Алеся, когда «ныне здравствующий» царь стрелял их пушек по людям. Неизвестно, что хотели сделать те люди. Но старик приятен. И он не мучает его, Алеся. Он ласково, со старомодной галантностью кивает ему головой и сразу проходит к родителям.

Голос матери, в котором, как всегда, звучат беспомощные интонации. Она спрашивает графа что-то о переводе в Вильню… Граф сдержанно смеется.

— Мне хорошо в вашем доме… Рыцарство пришло в упадок. Мы с вами как деревья на вырубке. Их оставили случайно рядом, и они радуются этому. Чего еще требовать от жизни? Надеюсь, ваш молодой князь будет таким же, как вы.

— Я надеюсь, что он будет лучше нас, — строго отвечает отец.

Их не может слышать никто. Не слышал бы их и Алесь, если б не его исключительный слух, о котором они не знают.

…Идёт целая компания: полный седой человек в безукоризненном фраке, старуха в черных кружевах и юноша года на два старше Алеся.

— Граф Никита Ходанский!.. Графиня Альжбета Ходанская… Граф Илья Ходанский.

У старого графа любезное, снисходительное, выработанное годами выражение на полном, синем от бритья лице, — такое ни к чему не обязывающее выражение можно видеть на старых портретах. Румяные губы заученно улыбаются, — даже ямочка амура на одной щеке. Видимо, был в свое время селадон, знал себе цену.

Если спросить о таких, доброжелательный человек только и скажет: «Il a de l'esprit», [33] — потому что больше в заслугу им поставить нечего.

Графиня поблекшая, с припухшими глазами. Сразу видно, что злая плакса. Алесь слыхал и про нее, дворня рассказывала. Говорили, что с людьми капризная, потому что всю жизнь оплакивает первенца, который умер совсем маленьким.

Зато Илья Ходанский ничего себе, этакий зверек: подвижной, ловкий, озорной. Глаза синие и глуповатые, как у котенка, волосы золотистые. Такому только голубей гонять.

Здороваются, проходят к родителям… Забавно было б сейчас удрать с этим Ильей и Мстиславом куда-нибудь в лес. Вот поискали б!

— Пан Таркайло! Панский брат Тодор Таркайло!

Эти были еще более странные. Оба в добротных, на сто лет, сюртуках серого цвета, оба хмурые, пышноусые, они чем-то напоминали комичных шляхтичей с картины «Битва под Оршей». Точнее, напоминали бы, если б хоть у одного из них было в глазах добродушие.

Настороженные серые глаза, жесткий прикус губ. Старший, Иван, жирный и круглый, тот еще силится улыбаться краешком губ, но Тодор, худой, сгорбленный, смотрит подозрительно и холодно.

Стоя рядом, они напоминали число «20». Число «20» in tiocchi, [34] которое медленно двигалось к двери в дом.

…Отец смотрел на них. Потом перевёл взгляд на спину сына. Она была слишком выразительна, эта спина. И потому он улыбнулся и отыскал глазами молодого Маевского.

— Мстислав, иди к Алесю… Постой с ним немного, сынок… Теперь уже недолго.

Алесю сразу стало легче, когда он услышал шаги Мстислава, а потом ощутил прикосновение его руки. Теперь они стояли рядом. А со ступенек, ведущих на террасу, плыл и плыл навстречу им и обтекая их пестрый людской поток, в котором уже трудно было различать лица.

— Оставь, — сказал Маевский. — Ты улыбайся, а они пусть себе идут. Chacun Son metier. [35] С чего это тебе выходить из себя да ножкой шаркать? А propos de vielles ganaches? [36]

Глаза Мстислава смеялись.

— Такая госпожа, как добросердечие, сегодня пока что n'a point paru [37]… Даже признала лишним de faire de presence ici. [38] Нечего ей тут делать.

— Слушай, — тихо спросил Алесь, — почему это все они здесь говорят не так?

— Прикидываются все… Строят из себя более достойных, чем есть на самом деле.

— Нет, я не в этом смысле. Слышишь французский язык… Он заглушает все. Наверно, потому, что очень красивый. Но они ведь не французы, эти Ходанские и другие. А вот звучит польский. Довольно сильный поток. А вот русский… И никто пока что слова не произнес на мужицком, кроме тебя…

— А мне все равно… Отца у меня нет. Мать все время на водах, больная. Никто не заставляет.

— …Да еще Басак старый и родители, когда говорят со мной, так говорят по-мужицки. В чем тут дело?

— А разве это язык князя? — улыбается Мстислав. — Это, брат, так… Мужики говорят потому, что их никто не учил. Разве их язык сравнишь с французским? Он беден и груб.

— Пожалуй, что и так, — сказал Алесь. — Однако же почему паны не стыдятся разговаривать на этом грубом языке, когда приказывают мужикам: «Дашлi сёння сыноў з крыгай. Паны юшку будуць есцi, дык, можа, якая рыбiна ўблытаецца»? [39] И тут уж не стыдятся таких грубых слов, как «крыга», «ублытаецца». Что-то здесь неладно. Тебе что, тоже не нравится?

— Мне нравится, — после длинной паузы сказал Мстислав. — Мне даже кажется он мягким, только их ухо не слышит… Здесь, понимаешь, что-то вроде пения рогов на псовой охоте. Итальянец от него уши закроет, это для него как Бетховен после Беллини, а между тем нет для уха настоящего охотника музыки более сладкой, чем эта.

Помолчал.

— Только… не нашего ума это дело. Потом додумаю.

В этот момент на круг почета въехала старинная карета шестериком и остановилась перед террасой.

— Ошибся, — глаза Мстислава смеялись, — появилось наконец и добросердечие. Вот, брат, веселья будет!

Лакей объявил каким-то особенно звонким голосом:

— Их высокородие пани Надежда Клейна с дочерью.

Саженного роста лакей соскочил с запяток и с лязгом откинул подножку, распахнул дверцу.

— Проше…

В карете что-то шевелилось, не желая вылезать.

Второй лакей успел за это время приподнять тормоз (госпожа, видимо, все время приказывала держать его на колесе, боясь быстрой езды) и снял с головного коня мальчика-форейтора, у которого онемели ноги, а из кареты все еще никто не выходил.

— Сейчас будет смеху, — повторил Мстислав.

Наконец из кареты послышалось ворчание. Потом кто-то передал на руки первому лакею моську, очень жирную и оплывшую, но — удивительно — совсем не противную. Потом еще одну. Лакей напрасно пробовал прижать их к груди одной рукой, чтоб подать другую кому-то, кто сидел внутри.

— Собакам неудобно, — проскрипело из кареты ворчливое старческое контральто. — Держи Кадушку лучше, дурень безмозглый. А Виолетту отпусти… Ты что, не видишь, что она по нужде хочет?… Да не суй ты мне свою руку. Что мне, сто лет?

Снова чудеса: мимо Алеся к ступенькам поспешил отец. Весело подмигнул сыну. Сбежал вниз и, подойдя к дверце, галантно подставил руку.

— И ты еще здесь, батенька… Авось не рассыплюсь.

И тут наконец из кареты показалась и стала медленно спускаться вниз пожилая женщина, такая необычная, что Алесь глаза вытаращил.

На старухе было платье коричневого цвета, с кружевами, такое широкое, что вся ее низенькая фигура казалась похожей на небольшой стожок сена. На седых буклях неприступно возвышался белоснежный чепец. Лицо старухи под этим чепцом казалось пергаментно-коричневым. Однако этот темный цвет не был безжизненным, слишком уж здоровый бурый румянец выступал на щеках.

— Ну-ка, — прозвучало контральто, — давай поцелуемся, что ли… Постарел ты, лоботряс, постарел… Покой появился в глазах.

— Какой тут покой! — улыбнулся отец.

— Я не говорю, что полный покой. Просто больше, чем надо, его стало. А молодчина был. Помнишь, как покойника мужа из воды выхватил? Зух был, зух.

Она взглянула на лакея с иронической улыбкой, потому что тот растерянно смотрел на Виолетту, видимо не зная, что ему теперь делать. Виолетта лежала, растопырив все четыре лапы.