Порою блажь великая - Кизи Кен Элтон. Страница 18
Генри, подслушанному против его ожиданий, некогда думать над тактичными эвфемизмами — потому он повторяет не без бравады:
— Поимеет и медведицу…
— Сукинский сын! — вопит она. Для нее озвученный им комплимент мужской доблести — страшное оскорбление как пола, так и расы. — Ты, ублядок, убирайся отсюда весь! Тут — одна индюшка… одна индейка… которой тебе не иметь никогда! Нам с тобой не поиметься, пока, пока… — она взывает к памяти предков, набирает воздуху в легкие, расправляет плечи, — пока все луны не уйдут с Великой Луной и пока все приливы не придут с Великим Приливом!
Она смотрит, как он недоуменно пожимает плечами и, все такой же зеленоглазый и по-прежнему прекрасный, уходит за слякотный горизонт ее памяти.
— Да и кому ты сдался, старый осел? — а сердце все стучит, где-то в глубине, вопрошая: а сколько именно Лун и Приливов?
А Ли, отыскав очки и соскоблив сажу с единственного уцелевшего стеклышка, изучив пепелище своего лица в зеркале в ванной, заляпанном зубной пастой, задал себе два вопроса. Один всплыл из далеких и сумрачных детских воспоминаний: «Каково это — проснуться мертвым?» Другой же был навеян событием не столь отдаленным: «Кажется, длань сия сунула в ящик открытку… кто, кто в этом паршивом мире мог сподобиться мне написать?»
Похоже, лицо в зеркале не знало ответов ни на один из вопросов — да не больно-то и морочилось ими, лишь возвращало взгляд пытливых глаз. Ли набирает стакан воды, открывает шкафчик-аптечку, где плотно толпятся на полках пузырьки. Препараты покорно ждут своего часа — будто билеты во все концы, куда душа пожелает. Но он еще не решил, куда взять билет: ему явно нужно что-то успокоительное-умиротворительное, после взрыва, но в то же время — что-то бодрящее-веселящее. Особенно если он намерен убраться из дому прежде, чем вернется временно контуженный почтальон с перманентно контуженным фараоном, который станет докучать своими дурацкими вопросами. Вроде — «А зачем кому-то вообще желать проснуться мертвым?» Так куда направить лифт: вверх или вниз? В порядке компромисса он принял две дозы фенобарбитала и две — декседрина, запил, а затем принялся поспешно удалять остатки бороды.
К тому времени, когда Ли закончил бритье, он уже решил: надо сматываться из города. Ибо его совсем не привлекало разбирательство с полицией, домовладельцем, почтовым ведомством и бог знает с кем еще, кто решит сунуть нос в его дела. Да и мысль о встрече с товарищем по жилью душу не грела: листы его диссертации разбросало по всем трем комнатушкам коттеджа наподобие конфетти. Да, что его здесь держит? Как он давно уразумел, пересдача экзаменов будет пустой тратой времени — и его, и факультетского. Он несколько месяцев не заглядывал ни в учебник, ни в любые другие книжки, если не считать подшивки старых комиксов, хранившихся во флотском рундучке под кроватью. Итак, почему бы нет? Почему бы не плюнуть на все, просто взять билет, податься в… в Город, к примеру… заложить машину, вписаться к Билеми и Джимми Литтлам… Правда, Джимми в последнее время, как летом перебрался из материнского дома, стал каким-то… странноватым… Но, может, почудилось? Или — проекция? Так или иначе, пока все не полетело к чертовой матери, куда все и катится, лучше, пожалуй…
Вид собственной умытой и побритой физиономии в зеркале вывел Ли из задумчивости. Из обоих его глаз текли слезы. Никак, он плачет? Ни печали, ни раскаяния — ничего из тех эмоций, какие он традиционно увязывал со слезами, — но слезы были. Зрелище внушило ему одновременно отвращение и страх — это покрасневшее чужое лицо, в очках с единственной треснувшей линзой… коровье спокойствие — и сантехнические потоки слез.
Он опрометью бросился вон из ванной, разметал завалы книг и газет подле кровати. Он перетряхивал все комнаты, покуда не отыскал в груде грязной посуды на кухне тонированные очки с предписанными диоптриями. Наскоро протер линзы салфеткой и нацепил на нос взамен разбитых.
Вернулся в ванную, снова посмотрелся в зеркало. Очки и впрямь его красили: под этой спасительной аквамариновой ретушью лицо сделалось куда симпатичнее.
Он улыбнулся и, чуть откинув голову, принял залихватски-нахальный видок. Фасон «а нам все пофиг». Опустил глаза. Фасон — «неприкаянный странник», «дитя дорог». Сунул сигарету в угол рта. Фасон — «парень, готовый рвануть когти в любой момент, пока не стало жарко»…
Довольный собой, он вышел из ванной и приступил к сборам.
Он взял лишь одежду и немного книг, пошвыряв все это в чемодан компаньона по найму. А записки и кое-какие бумаги как попало рассовал по карманам.
Вернувшись в ванную, бережно пересыпал из каждого пузырька по половине содержимого в старую пачку «Мальборо» и поместил ее в карман брюк, уложенных в чемодан. Пузырьки же запихнул в старый кроссовок, подоткнул грязным носком, как пыжом, и закинул кроссовок под кровать Питерса.
Начал было укладывать пишущую машинку в кожух, но вдруг спохватился, запаниковал — да так и оставил опрокинутой на столе.
«Адреса!» — он выдергивал ящики своего стола, пока не нашел блокнот в коже, но, перелистав, вырвал одну страницу — остальное швырнул на пол.
Наконец, вцепившись в огромный чемодан двумя руками и дыша, как пес в жару, он наскоро огляделся — «Порядок!» — и рванул к машине. Втолкнул поклажу на заднее сиденье, сам прыгнул за руль и хлопнул дверцей. Хлопок ударил в уши. «Все стекла подняты!» И приборная доска — что жаровня…
Он дважды пробовал врубить задний, но плюнул и двинул вперед, развернулся прямо на лужайке, вырулил снова на гравийную дорожку, поехал по ней, пока не добрался до улицы. Но повременил выезжать. Он газовал, стоя на месте и глядя на чистую, как река, мостовую. «Давай же, парень…» В ушах все еще звенело после хлопка двери, как после взрыва. Он газовал, будто предоставляя машине самой выбрать, куда повернуть. «Давай же, парень… будь серьезен». Рычаг передачи — горячий, словно кочерга… и в ушах звенит… наконец он прижимает ладонь к лицу, словно выдавливая этот звон — будто чья-то жилистая лапа игриво стиснула мое колено, а горло распирает какая-то взбесившаяся, визгливая волынка, — и вдруг замечает, что снова плачет; натиск, визг и треск всех декораций… и вот тогда — «Ну а коли не можешь быть серьезным, — проворчал я, — так будь хотя бы разумен. Кто, кто в этом паршивом мире мог?..» — он вспоминает об открытке, оставшейся у порога.
(…облака шествуют по небу. Бармен продолжает разливать. Музыкальный аппарат булькает. А вся оскорбленная кубатура дома заполняется негодованием Хэнка: «…базар не о том, черт возьми, добавит ли нам популярности в городе, если мы прогнемся под „ТЛВ“… а о том, где взять людей? — Он замолкает, обводит взглядом лица. — Итак… у кого какие соображения? Или, может, есть охотники пахать сверхурочно?» После недолгого молчания Джо Бен отправляет в рот горсть семечек и поднимает руку. «Я однозначно не рвусь в герои труда, — говорит он, пережевывая, а затем сплевывая лузгу в ладонь, — но, пожалуй, у меня есть одно предложеньице…»)
Открытка валялась на нижней ступеньке — трехпенсовая почтовая открытка. Писали толстым черным карандашом. И одна строчка — вдруг кажется все чернее и чернее, больше и больше, затмевая все прочее послание.
«Наверно, ты уже подрос достаточно, Малой!»
Поначалу я не поверил своим глазам. Но эта рука все сжимала колено, а эта волынка стенала в груди, покуда не прорвалась безрадостным смехом, таким же неуемным и незваным, как недавний приступ бесскорбного рыданья. «Из дома… О господи, весточка от родственничков!» — и наконец меня ткнули носом в факт их существования.
Я вернулся к скучающей машине, сел, чтобы прочесть открытку, борясь со своими смеховыми спазмами, мешавшими разобрать текст. Там стояла подпись дяди Джо Бена, но и без нее, даже невзирая на веселье, я сразу понял, что этот сбивчивый почерк дошкольника не мог принадлежать никому иному, кроме Джо. «Конечно. Рука дяди Джо. Вне всяких сомнений». Но внизу была дописка — жестче, увереннее — она-то и приковала мой взор, и то был не дядюшка Джо, нет: голос братца Хэнка звучал в моей голове, пока я читал.