Порою блажь великая - Кизи Кен Элтон. Страница 48
— Я имею в виду, Хэнк, — сказала Джен, — что лучше бы тебе в разговоре с этим мальчиком держаться каких-нибудь тем побезопаснее.
Я ухмыльнулся, поддел пальцем ее подбородок и успокоил:
— Дженни, ласточка моя, расслабься! Мы с ним будем говорить только о погоде и порубках. Обещаю.
— Хорошо, — сказала она, прихлопнула глаза своими желто-белесыми, будто восковыми веками [Я частенько поддразнивал Джоби насчет того, что она небось видит сквозь веки, как лягушка], и отправилась на кухню стряпать завтрак.
И лишь она удалилась, как на меня навалился Джоби, практически с тем же, только он хотел от меня, чтоб я обязательно сказал Ли что-то.
— Скажи ему, как он вырос, или что-то в этом роде, Хэнк. Вчера ты был с ним любезен, как с прокаженным.
— Да вы что, — говорю, — стакнулись, что ли, с Джен, чтоб одно и то же мне талдычить?
— Просто дай парню понять, что он дома, — вот и все. И не забывай, какой он ранимый.
Джо пошел дальше, а я остался, порядком взвинченный. Они вели себя так, будто у нас тут средняя школа, торжественное, блин, приветствие тех, которые первый раз в первый класс. Но я-то знал, с чего их обоих так переклинило. И я уже терялся в догадках, как бы этак сладить с еще одной ранимой душой в нашем доме. Особенно если учесть, как подкосило Вив это открытие насчет нашего контракта с «Тихоокеанским лесом». Я понимал, что сохранить мир в такой ситуации — это что по канату пройтись.
Я подошел к его комнате и постоял там минутку, прислушиваясь: проснулся, поднялся, или как? Генри уже будил его своим рыком несколько минут назад, но парень мог его принять просто за дурной сон, это «доброе утро» нашего старого дьявола. С тех пор, как батя поломался, он сделался горазд первым спрыгивать с койки и наводить шухер по всему дому, пока я не готов уж придушить старого урода. Ничто так не бесит человека, как если его криком поднимает с постели какой-то хмырь, весь переполненный желчью, уксусом и предвкушением, что всем прочим на работу идти, а он может завалиться обратно в койку и продрыхнуть до полудня.
В комнате царит упругая темень, патрулируемая ледяным воздухом из заклинившего окна…
Я уж готов был постучаться к малышу в дверь, как услыхал внутри его возню; так что я на цыпочках спустился вниз побриться перед завтраком. Мне припомнилось, как наш кузен Джон только-только прибыл из Айдахо, чтоб на нас работать, а наутро Генри двинулся выкорчевывать его из постели. Когда Джон только приехал, накануне вечером, выглядел он препаршиво. Сам говорил, что пересек страну, сплавляясь по алкогольной реке. Поэтому мы уложили его спать пораньше, в надежде, что отдых восстановит его тонус. Но когда поутру Генри открыл дверь и вошел в комнату, Джон взвился над кроватью, будто у него из пушки над ухом пальнули, только и мог, что зенками хлопать, да грабками махать. «Что такое? — лопотал он. — Что такое?» Старик объяснил ему: уже полчетвертого — вот что такое. «Господи Иисусе! — взмолился Джон. — Господи Иисусе, шел бы ты спать, Генри. Сам же говорил, что завтра нас ждет тяжелый трудовой день». И тотчас снова отрубился. Нам понадобилось целых три дня, чтоб просушить Джона до человеческого вида, но толку от него все равно было не много. Он все больше вздыхал да охал. Пока мы не усекли, что пытаемся завести его без горючки: как его джип не особенно-то бегает без солярки, так и Джон отказывался работать, когда его бак не заправлен «Севен Краун». Генри сказал, что причина Джонова пьянства коренится в детстве: мамаша ставила все семейство на колени и заставляла молиться до исступления всякий раз, как папаша Джона — двоюродный братан Генри, я так понимаю, — заявлялся домой поддатый. И Джон так и не въехал, что они не возносят хвалу Господу за его милость, вроде как за ужином, а скорее наоборот. По словам Генри, само пьянство сделалось для Джона чем-то святым, и вера его так укрепилась, что куда там попам.
Постель — будто скорлупа, хранящая зернышко тепла, из которого так не хочется прорастать…
Джон оказался справным работником. Среди алкашей куда больше толковых работяг, чем принято думать. Наверно, бухло для них — вроде лекарства, вроде таблеток от щитовидки, что Джен глотает каждый день, а иначе — сама не своя. Помню, однажды Джон вез нас на пикапе до города — как раз, когда Генри поломался, брякнувшись со скользкого валуна, и нам с Джо пришлось усесться сзади, поддерживать старика, чтоб не болтало на кочках и чтоб наружу не выскочил. И Джон оказался единственным, кто мог рулить. По мне, так он справился нормально, но Генри всю дорогу орал: «Я лучше пешком до города потрюхаю, чем с этим чертовым алконавтом! Пешком, пешком!» — можно подумать, легче было б…)
Хочется съежиться до самого ядрышка тепла, но грохот гипса Генри пушечным снарядом пробивает темную броню. «Проснись-встряхнись!» — слышится его боевой клич вслед за первым таранным штурмом двери: Бум! Бум! Бум! И затем:
— Проснись-встряхнись! Бодрей-веселей! Ноги не держат — ползи ползком, хи-хи-хи!
За чем следуют более настойчивые бумы, сопровождаемые тонким, ехидным хихиканьем:
— Мне нужны трелевщики, мне нужны рулевщики! А также лесовальщики, подавальщики и щеконадувальщики! Якорный бабай, мне не сварить каши без топора и мужиков при нем!
Якорный то же самое: мне не уснуть без тишины!
Дверь снова сотрясается. Бам-бам-бам.
— Малыш? — Дом ходит ходуном. — Малыш! Вставай уже — и брось тень на эту землю! Да будет день, да будет свет!
— Свет — это бред, — пробормотал я, уткнувшись в подушку. Вокруг по-прежнему было темно, как в утробе Отелло, но сенильный имбецил в любой момент мог сподобиться подпалить дом, в качестве профилактики против всяких лежебок, малодушно прячущихся за нелепым утверждением, что кромешная ночь предназначена для сна. В хаосе пробуждения первое обзорное впечатление от этого утра оказывается таким же сбивчивым, как давеча, ночью: снова я могу определить свое место в пространстве, но не во времени. Кое-какие факты очевидны: мрак; холод; громыхающие ботинки; стеганое одеяло; свет из-под двери — все это обрывки реальности, но я никак не могу прилепить их ко времени. А обрывки реальности без клея времени дрейфуют беспорядочно, в них не больше проку, чем в бальзовых обломках модели аэроплана, разбросанных на ветру… Я в своей старой комнате — да; во мраке — безусловно; холодно — очевидно, но что за время?
— Почти четыре, сынок. — Бумп-бумп-бумп!
Нет, не сколько времени, а что за время? Год-то какой? Я пробую собрать воедино обстоятельства своего прибытия, но за ночь они совершенно расклеились, и их слишком размашисто разбросало во мраке. На самом деле, почти две первые недели моего пребывания там ушли на сбор этих разрозненных обломков — больше, чем на склеивание их в каком бы то ни было порядке.
— Эй, сынок, чего ты там делаешь?
Отжимаюсь. Латынь учу. Танцую танго.
— Ты проснулся, или где?
Киваю. Громко.
— А чего телишься тогда?
Мне удалось промямлить нечто, что не только успокоило его, но и потешило: он зашаркал прочь по коридору, мерзко хихикая. Но я не смел нырнуть обратно в теплый сон, пользуясь его уходом. Меня осенило: от меня на полном серьезе ждут, что я встану, выйду в морозную ночь и буду работать! И осознав это, я повторил его вопрос: «Что я тут делаю?» До того момента мне удавалось уклоняться от этого вопроса, раскрашивая его в юмористические тона, как показано выше, или же отвечая на него абстрактными фантазиями, вроде героического «дотягивания» или праведного «низвержения». Но теперь, когда мне прямо в лицо светила перспектива чертовой работы — да еще в четыре утра? — я уже не мог увиливать от ответа; и каким же он будет? Но я был слишком сонным — какой уж тут правильный выбор? — а потому решил было подоткнуть этот вопрос под подушку и снова придавить сверху головой. Однако старина полтергейст явился опять, грохоча уже внутри моей черепной коробки, и сделал выбор за меня.