Порою блажь великая - Кизи Кен Элтон. Страница 67

Хэнк покачал головой, посмеиваясь. Джо Бен разразился спонтанной теорией, приравнивающей мышечный тонус к божественному вмешательству. В прохладном сумрачном сарае, где очутился Ли, на бетонном полу все еще стояли лужи антисептика: Вив прибиралась после дойки. Ли, склонившись над огромным керамическим бидоном и бережно переливая сливки ложкой, предусмотрительно откинул голову, чтобы не дай бог не разбавить молочный продукт слезами: он был наслышан о том, как немилосердно режет глаза эта хлорка.

Он возвращался назад, прижимая к груди кувшин со сливками, когда клаксон пикапа с другого берега заставил его замереть. Сигнал казался нереальным, словно доносился из сна. Осторожно, босиком нащупывая тропу в сумерках, он продолжил путь к праздничной иллюминации, бившей из задней двери. Но сигнал раздался вновь — и Ли остановился, склонив лицо к кувшину. В саду пропела перепелка, зазывая супруга домой в постель воркующим, манящим свистом. Из кухонного окна со снопом света вырывался неукротимый хохот Джо Бена, приправленный визгливым аккомпанементом смеха его детишек. И снова прогудел клаксон. Глаза Ли горели: он натер их в хлорном сарае. Сигнал прозвучал опять, но Ли едва слышал его, созерцая вальяжные пульсации луны в сливках…

Когда-то я был мал и глуп и хаживал здесь — мрачный, болезненный и угрюмый, будто из грязи слепленный, — мне было шесть, и восемь, и десять, и я думал, что жизнь не уготовила мне ничего, кроме самых жалких и презренных подачек («Вот тебе бидон, Малой, — ступай в ягодник и набери нам черники для хлопьев». — «Кого другого поищи!»), когда я был ребенком — бегать бы мне босиком в коротких штанишках по этим лугам и просторам, где пересвистываются перепелки и шмыгают полевки… «так почему ж меня рядили в душные ботиночки и вельветовые брючки да держали в пыльной каморке, набитой книжками, большими и маленькими?»

Луна не знала ответа — или не пожелала отвечать.

«Вот блин, куда девалось мое детство?»

Но сейчас, вспоминая этот эпизод, я почти наяву слышу, как луна разражается готической лирикой:

Даже чистый душой, непорочный аскет,
Богомолец усерднейший в келье ночной,
Может волком предстать, когда волчий дурман
Расцветет под осеннею полной луной. [48]

«Мне пофиг, в кого я обращусь, — сказал я луне. — В настоящий момент меня занимает не мое будущее, но лишь мое отравленное прошлое. Даже у вервольфов, даже у Капитана Марвела было детство, так ведь?»

«Тебе то ведомо, — высокопарно молвила луна. — Тебе то ведомо.»

Я стоял, сжимая в руках кувшин со своей пышно взбитой добычей, источающей аромат люцерны, наблюдал, как припарки тьмы вытягивают нетопырей из укрытий, прислушивался к зудящему свисту их пике, в годах прошедших слившемуся с автомобильным сигналом за рекой.

«За что меня заперли в этом коконе на втором этаже? Вот же она, страна шалого детства, с ее темными колдовскими лесами да сумеречными болотищами, с заветными прудами, что бурлят голавлями и протеями, страна, где резвится юный и курносый Дилан Томас, краснощекий и улыбчивый, как клубника; город, где Твен меняет дохлую крысу на живого жука, ломоть этой дикой, безумной и прекрасной Америки, из одних крошек которого Керуак умудрился бы слепить добрых шесть или семь романов… почему же мне было заказано расти в этом мире?»

Данный вопрос вдруг приобрел новое и страшное звучание. Всякий раз прежде, когда я куксился в меланхоличных квартирах и еще пуще размачивал это настроение кислым вином, а разум отпускал блуждать по закоулкам прошлого, зевая, недоумевая и ужасаясь, — мне всегда удавалось спихнуть ответственность на кого-то из привычного набора вредителей: «Это все мой братец Хэнк; а это — на моей душе печать доисторического папаши, который пугал меня и внушал отвращение; а это — моя мамаша, чье имя — вероломство … [49] вот кто порвал в клочья и растоптал мою молодую жизнь!»

Или же списывал на известную травму: «Это сплетение членов, срамных вздохов и потной шерсти в смотровом глазке моей спальни… вот что выжгло мои невинные очи!»

Но скептически настроенная луна не желала довольствоваться подобными объяснениями, не отпускала меня. «Будь честен, будь честен; это произошло, когда тебе почти исполнилось одиннадцать — а ведь к тому времени уж целую вечность осыпался вишневый цвет, и отплясывали стрекозы да ласточки над рекой. Так можно ли списывать десять выморочных лет на одиннадцатый?»

«Нет, но…»

«И можно ли винить твоих мать, отца, сводного братца в злодеяниях более тяжких, нежели те, что свершаются против любого унылого ребенка где угодно?»

«Не знаю, не знаю.»

Таким образом на исходе октября я дискутировал с луной. Спустя три недели после того, как я выехал из Нью-Йорка с полным чемоданом определенности. Три недели моего подкопа под замок Стэмперов, который я рыл, томимый смутной жаждой мести, три недели физических несчастий и моральной вялости — а месть моя по-прежнему лишь томилась на очень медленном огне. Едва-едва побулькивала. Вообще-то даже подостыла. Сказать по правде, замерзла крохотной ледышкой в отдаленном уголке памяти; в эти три недели, последовавшие за торжественным обетом низвергнуть Хэнка, моя решительность охладела, а сердце, наоборот, потеплело, и в моем чемодане завелся целый выводок моли, до дыр побившей и штаны, и определенность.

И вот под ухмылкой спорщицы-луны, под призывный щебет кокотки-перепелки, под пикировочный свист нетопырей, под гудение старого Генри, доносившееся из-за реки, что журчала жеманно, завлекая звезды на свою гладь, под приятной тяжестью стряпни Вив в желудке и с душой, напротив, легкой от давешней Хэнковой похвалы, — прямо там и тогда я вознамерился зарыть топор войны. А в печальных обстоятельствах моего жизненного старта я буду винить лишь себя самого. Живи сам и дай жить другим. Простите мне, как я прощаю должникам своим. Не рой другому яму… пригодится воды напиться!

«Ну и хорошо».

Опьяненная победой, луна склонилась слишком низко и упала в сливки. Она плескалась там, будто золотистая долька миндального пирожного, искушала меня прильнуть к ней губами — и я прильнул. Я разверз свое существо навстречу этому сказочному молоку и этой волшебной булочке. Я вырасту, подобно Алисе, и отныне жизнь моя изменится. Довольно уж выгавкивать всякие дурацкие «Сизамы» не на те ворота — и как только мог этак опростоволоситься такой башковитый младенец, как я? Найти заветное колдовское слово непросто, еще труднее вымолвить — а последствия непредсказуемы. Правильное сбалансированное питание — вот секрет роста. Наверняка. Давным-давно мне следовало усвоить эту мудрость. Доброжелательность, оптимизм, хорошее пищеварение, правильное питание, возлюби соседа, как брата, а брата — как самого себя. «Да будет так! — решил я. — Возлюблю его, как самого себя!» — и, возможно, именно в этом я допустил ошибку, там и тогда; ибо если порываешься наградить кого-то всей любовью, что берег для себя самого, — не мешает сначала подвергнуть чертовски тщательному анализу свой прообраз…

Ли сидит в холодной комнате, курит и пишет. Закончив абзац, он долго сидит без движения, потом берется за следующий:

Я в изрядном затруднении, с чего бы начать, Питерс; так много произошло с тех пор, как я здесь, — и так мало… все началось так давно, но ощущение такое, будто начало всему — сегодняшний вечер, когда я нес роковой кувшин со сливками для печеных яблок. Остерегайся печеных яблок, дорогой друг… впрочем, наверное, мне следует чуть больше ввести тебя в курс дела, прежде чем читать мораль…

Когда я вернулся, вся кухня изнывала от нетерпения и яблочно-коричного духа, а Хэнк уже зашнуровывал ботинки, собираясь на мои поиски.

— Черт тебя побери, парень! Мы уж решили, что тебя комары живьем сожрали, или еще что.

вернуться

48

Стихотворение из фильма ужасов «Человек-Волк» («The Wolf Man», 1941) по сценарию Курта Сьодмака, который и является автором четверостишия. В фильме главный герой становится оборотнем, а стихотворение фигурирует как древняя легенда.

вернуться

49

Гамлет. Акт I, сцена 2