За правое дело (Книга 1) - Гроссман Василий Семенович. Страница 12

Ей нравилась его скромность, он не хвастался рассказами о своих боевых полётах, и когда говорил о них, то всегда о товарищах, самолёте, моторе, погоде, взлётных условиях, а не о самом себе. Ему больше нравилось разговаривать о мирном времени. Когда затевался в палате разговор о фронтовых случаях, он обычно молчал, хотя, видимо, мог рассказать больше, чем главный оратор Ситников, служивший в артснабжении.

Он не был красив: худой, узкие плечи, нос широкий, большой, глаза маленькие. Но Вере казалось, что и его движения, и улыбка, и манера сворачивать папиросу, и смотреть на часы очень хороши.

Она знала, что он некрасив, но так как он нравился ей, то и в этой некрасивости она видела достоинство Викторова, а не недостаток. Он тем и был особенным, что не все могли увидеть и понять, какой он, и только она могла видеть и понять это.

Когда Вере было двенадцать лет, она собиралась выйти замуж за Толю, а в восьмом классе она влюбилась в комсорга, ходила с ним в кино и ездила на пляж. Ей казалось, что она уже всё знает, и, снисходительно улыбаясь, слушала, когда дома заходил разговор о любви и романах. В десятом классе были девушки, говорившие: «Замуж надо выходить за тех, кто старше лет на десять, у кого есть положение в жизни...»

Но оказалось всё не так...

Окно в коридоре стало местом их встреч, и часто стоило ей, урвав свободную минуту, подойти к этому окну и подумать о Викторове, как слышался стук его костылей, словно к нему доходила телеграмма от нее.

А случалось, они стояли рядом, и Викторов, задумавшись, глядел в окно, она молча смотрела на него, и он резко поворачивался и говорил:

— Что?

— Отчего это? — спрашивала она.

Часто они говорили о войне, порой этот разговор меньше способствовал их внутренней беседе, чем случайные, ребячьи слова.

— Мне смешно, что вы старшина. Старшина — старый, какой же вы старшина в двадцать лет!

В этот вечер он подошел к ней, и они стали рядом, их плечи касались, и хотя они всё время говорили, но слушали друг друга невнимательно, и главным в их разговоре было то, что её плечо вдруг отклонялось, и он замирал, ожидая нового прикосновения, а она доверчиво поворачивалась к нему, и он вновь ощущал это, казавшееся ему случайным прикосновение и искоса глядел на её шею, на ухо, щёку, на прядку волос. Лицо юноши при свете синей лампочки казалось тёмным и печальным. Она посмотрела на него, и ею овладело ожидание беды.

— Я не понимаю, вначале казалось, что я вас просто жалею, как раненого, а теперь мне жалко становится самоё себя, — сказала она.

Ему хотелось обнять её, и он подумал, что и она этого хочет и ждёт, снисходительно наблюдая его нерешительность.

— Почему жалко? — спросил он.

— Я не знаю почему, — ответила она и посмотрела на него снизу вверх, как дети смотрят на взрослых. Он задохнулся от волнения и потянулся к ней. Костыли упали на пол, и он тихонько вскрикнул — не оттого, что ступил на больную ногу, а от одной мысли, что может ступить на больную ногу. — Что с вами, голова закружилась?

— Да, — сказал он, — голова закружилась, — и он обнял ее за плечи.

— Я сейчас подниму костыли, а вы держитесь за подоконник.

— Зачем, так лучше, — сказал он.

Они стояли обнявшись, и ему казалось, что не она поддерживает его, беспомощного и неловкого, а он её защищает, прикрывает от огромного, враждебного, вещающего недоброе ночного неба.

Он выздоровеет и будет барражировать на своем «яке» над госпиталем и над Сталгрэсом, и вот он снова слышит рев мотора, он идёт стремительно в хвосте «юнкерса», и он опять ощутил то понятное лишь летчику стремление к сближению С несущим смерть врагом; мерцающая сиреневая трасса бесшумно мелькнула перед глазами, и он увидел злое, белое лицо немецкого стрелка-радиста таким, каким однажды увидел его в бою над Чугуевом.

Он отпахнул полу своего больничного халата и прикрыл им Веру, и она прижалась к нему.

Так стоял он несколько мгновений молча, опустив глаза, ощущая тепло её дыхания и прелесть ее груди, прижавшейся к нему, и подумал, что готов год простоять так на одной ноге, обнимая эту девушку в пустом тёмном коридоре.

— Ничего не нужно, — внезапно сказала она — Я сейчас подниму костыли.

Она помогла ему сесть на подоконник.

— Почему? За что это нам? Так бы все могло быть хорошо. Мой двоюродный брат сегодня на фронт уехал. Утром хирург сказал у вас необычайно скоро идёт заживление, через десять дней вас выпишут.

— Ну и пусть, — проговорил он с беспечностью мужчины, не думающего о будущем в любви, — ну и пусть будет что будет, зато сейчас нам хорошо.

Он усмехнулся

— А знаете, то есть, отчего я так быстро поправляюсь? Оттого, что я вас люблю.

Ночью она лежала в дежурке на маленьком деревянном диванчике, крашенном белой масляной краской, и думала.

В этом огромном пятиэтажном доме, полном стонов, страданий, крови, могла ли выжить родившаяся любовь?

Ей вспомнились носилки, мертвое тело, прикрытое одеялом, и острая, режущая жалость к человеку, которого санитары понесли в могилу, человеку, чьего имени она не знала и чье лицо забыла, охватила её с такой силой, что она вскрикнула и поджала ноги, точно укрываясь от удара.

Но вот, именно теперь она знала, что этот безрадостный мир дороже ей небесных дворцов ее детских мечтаний.

Утром Александра Владимировна в своём неизменном тёмном платье с белым кружевным воротничком, накинув на плечи пальто, вышла из дому. У подъезда её ожидала лаборантка Кротова — они вместе должны были на грузовике поехать исследовать воздух в цехах химического завода.

Александра Владимировна села в кабину, а Кротова, коренастая молодая женщина, лихо, по-мужски ухватилась за борт и влезла в кузов.

— Товарищ Кротова, следите за аппаратурой на ухабах, — сказала Александра Владимировна, выглянув из окошечка кабины.

Водитель машины, щупленькая молодая женщина в лыжных штанах, с головой, повязанной красным платочком, положила на сидение вязанье и включила мотор.

— Дорога — асфальт, ухабов нету, — сказала она и, с любопытством оглядев старую женщину, добавила: — Вот выедем на шоссе — нажмём на железку.

— Вам сколько лет? — спросила Александра Владимировна.

— О, я пожилая, двадцать четыре.

— Мне ровесница, — усмехнулась Шапошникова — Замужем?

— Была, теперь опять девка.

— Убит муж?

— Нет, в Свердловске на Уралмаше, другую жену взял.

— И дети есть3

— Есть девочка, полтора года.

Они выехали на шоссе, и водительница, скосив весёлый светлый глазок, стала расспрашивать Александру Владимировну о ее дочерях, внуках, о том, для чего она везёт в кузове пустые стеклянные баллоны, резиновые шланги и изогнутые трубки; стала рассказывать о своей жизни.

Муж прожил с ней полгода и уехал на Урал, всё писал: «вот-вот дадут квартиру», а потом началась война, на фронт его не взяли, имел броню. Он писал всё реже, сообщал, что живёт в общежитии для холостых, никак не получит комнаты, а зимой вдруг прислав письмо, что женился, спрашивал, отдаст ли она ему дочку. Дочку она ему не отдала и на письмо не ответила, но до суда дело не дошло, он ежемесячно высылает ей на ребенка двести рублей.

— Пусть хоть тысячу посылает, я ему никогда не прощу, а пусть а не посылает — я дочку сама прокормлю, зарабатываю ничего, — сказала молодая женщина.

Машина бежала по шоссе — мимо садов, мимо маленьких домиков с серыми обшитыми тёсом стенами, мимо заводиков. И заводов, и голубые пятна волжской воды то появлялись в просвете между деревьями, то исчезали за стенами домов, заборами, холмиками.

Александра Владимировна, приехав на завод и получив пропуск, прошла в главную контору: она хотела попросить прикомандировать к ней техника или лаборанта, чтобы подробней ознакомиться с расположением аппаратов и устройством вентиляции.

Кроме того, Александра Владимировна хотела попросить хоть на час чернорабочего: Кротовой трудно было переносить на руках двадцатилитровые бутыли-аспираторы.