За правое дело (Книга 1) - Гроссман Василий Семенович. Страница 124
У него не было потребности рассказать о том, что он чувствует, жене, дочери, друзьям, он ни с кем не хотел делиться тем, что переживал.
В своем письме мать не вспоминала ни о Людмиле, ни о Наде и Толе, оно было все обращено к сыну, и только в одном месте была фраза «Сегодня ночью видела во сне Сашеньку Шапошникову».
Штруму не хотелось показывать это письмо никому из близких. По нескольку раз на день проводил он ладонью по груди, по тому месту, где лежало письмо в боковом кармане пиджака. Однажды, охваченный приступом нестерпимой душевной боли, он подумал: «Если б спрятать его подальше, я постепенно успокоился бы, оно в моей жизни как раскрытая и незасыпанная могила».
Но он знал, что скорей уничтожит самого себя, чем расстанется с письмом, чудом нашедшим его.
Штрум перечел письмо много раз. Каждый раз при чтении он испытывал чувство первопознания, которое испытывал в тот вечер на даче.
Может быть, его память инстинктивно сопротивлялась, не хотела и не могла включить в себя то, что своим постоянным наличием сделало бы жизнь невыносимой.
Казалось, все вокруг было таким же, как прежде, как и до отъезда его, — и почему-то всё изменилось.
Так тяжело больной человек, перенося на ногах свою болезнь, продолжает работать, разговаривать с людьми, есть, пить, даже шутить и смеяться, но все вокруг кажется ему иным — и работа, и лица людей, и вкус хлеба, и запах табака, и тепло солнца.
И люди вокруг тоже замечают и чувствуют, что этот человек как-то по иному работает, разговаривает, спорит, смеётся, курит, словно он отдалён от них легким и холодным туманом.
Как-то Людмила спросила у него:
— Ты о чем задумываешься, когда разговариваешь со мной?
— Да ни о чём, думаю о том, о чём говорю. И в институте, когда он рассказывал Соколову о своих московских успехах, о неожиданных перспективах расширения работы, о деловых встречах с Пименовым, о беседах в отделе науки и об удивительной быстроте, с которой тут же осуществлялись все его предложения, Штрума не оставляло чувство, будто кто то усталыми и грустными глазами смотрит на него и, слушая, покачивает головой.
И когда Штрум вспоминал о своей московской жизни, о красивой Нине, сердце его не начинало биться сильней и ему казалось, чти всё это было не с ним, а с кем то другим и что все это неинтересно Нужно ли писать ей, думать о ней?
Александра Владимировна приехала в Казань вечером. О приезде своём она не предупредила, дверь ей открыла Надя, вернувшаяся накануне из колхоза.
Увидев бабушку в мужском чёрном пальто с маленьким узелком в руке, Надя бросилась к ней на шею.
— Мама, мама, бабушка приехала? — громко звала она и, целуя Александру Владимировну, скороговоркой спрашивала: — Как ты себя чувствуешь? Здорова? Где же Серёжа, где тётя Женя, а как же Вера?
Людмила Николаевна поспешно вышла навстречу матери, молча, так как от волнения у неё перехватывало дыхание, стала целовать ей руки, щёки, глаза.
Александра Владимировна, сняв пальто, вошла в комнату, поправила волосы и, оглянувшись, сказала?
— Ну вот, приехала, принимайте гостью... а Виктор где?
— В институте, он сегодня поздно вернётся, — ответила Надя. — Нашей бабушки Анны Семёновны уже, наверное, нет, немцы убили, папа получил письмо.
— Аню? — вскрикнула Александра Владимировна. Людмила, увидев, как побледнело лицо матери, произнесла:
— Надя, что ты вдруг, как обухом.
Александра Владимировна некоторое время молча стояла у стола, потом стала ходить по комнате и остановилась перед маленьким столиком, сняла деревянную коробочку и стала рассматривать её.
— Я помню эту коробочку, Маруся тебе подарила её, — сказала она.
— Да, Маруся, — ответила Людмила. Некоторое время мать и дочь, одинаково нахмурив брови и сжав губы, смотрели друг на друга.
— Вот как пришлось нам встретиться, Люда, — сказала Александра Владимировна. — Вот и Марусю потеряла, вот и Аню Штрум, а сама всё живу. Но раз жива, то надо жить.
Она повернулась к Наде и вдруг спросила:
— Ты в каком классе, колхозница?
— Перешла в десятый, — плача, ответила Надя.
— Мама, ты как хочешь, раньше чаю попить или помыться, горячая вода есть.
— Помоюсь, а потом уж будем чай пить, — Александра Владимировна развела руками и добавила: — Яко наг, яко благ. Ты мне дай белье, платье, полотенце и мыло — у меня всё сгорело.
— Всё, всё, мамочка, есть, всё будет. Почему Женя не приехала, ведь и она в чём была из огня вышла.
— Женя поступила на работу. После этих страшных дней она сказала мне: «Пойду работать, как Маруся советовала». Встретила в Куйбышеве знакомого, он её устроил в военно-конструкторское бюро старшим чертёжником, она ведь прекрасно чертит. Знаешь Женю Все запоем делает — начала работать, так уж по восемнадцать часов в сутки. Да и я не буду у вас на хлебах, завтра же начну устраиваться на работу. У Виктора есть связь с заводами?
— После, после, — сказала Людмила Николаевна, вынимая из чемодана бельё, тебе надо отдохнуть, оправиться после потрясения.
— Пойдём, покажи, где помыться мне, — сказала Александра Владимировна Надя как загорела, выросла и удивительно на Аню стала похожа, у меня есть фотография, снята, когда Ане было восемнадцать лет. И глаза, и рот, и общее выражение.
Она обняла Надю за плечи, и все пошли на кухню, где на плите стоял бак с горячей водой.
— Какая роскошь, море кипятку, на пароходе чашечка кипяточку это целое событие было, — проговорила Александра Владимировна.
Пока Александра Владимировна мылась, Людмила готовила ужин. Она накрыла стол скатертью, той, что клалась лишь несколько раз в год — на праздники и в день рождения детей. Она вынула все запасы свои, поставила на стол пироги, испечённые из детской муки к приезду мужа и дочери, отсыпала половину конфет, спрятанных для сына.
Потом она принесла из передней свёрток Александры Владимировны и развернула его. Как-то по особому трогательно рядом с убранным столом выглядел этот узелок, привезённый матерью надломленная половина кирпичика солдатского хлеба, побелевшего от чёрствости, словно тронутого сединой, соль в спичечной коробке, три варёные картофелины «в мундире», вялая луковка, детская простынка, видимо служившая матери в дороге полотенцем.
В истёртую на сгибах газету был завёрнут пакет старых писем. Людмила быстро перебрала их и, не читая, узнавала на пожелтевших от времени страницах детский почерк сестёр, косой, мелкий почерк покойного отца, увидела страничку из Толиной тетрадки, исписанную прямыми ровными буквами, два письма от Нади, открытку, писанную рукой свекрови. Среди писем лежали фотографии близких, и странно, больно и тревожно стало ей при взгляде на родные лица. Все они: и ушедшие из жизни, и живые, разбросанные судьбой по великой суровой земле, здесь были собраны вместе.
Людмила с какой-то особой, никогда не испытанной силой почувствовала нежность и благодарность к матери, заботливо вынесшей из сталинградского огня эти старые письма и фотографии, к матери, бережно и навечно объединив ней в своей душе всех близких, память об ушедших, тревогу о живущих.
Любовь матери была так же драгоценна, проста и нужна, как этот кусок солдатского хлеба, лежащий в раскрытом узелке.
Александра Владимировна вышла из кухни. В домашнем платье дочери, оказавшемся для неё слишком просторным, она выглядела особенно худой. Её порозовевшее, с капельками пота лицо казалось помолодевшим и одновременно приобрело выражение грусти и усталости.
Она оглядела накрытый дочерью стол и проговорила:
— Вот и попала с корабля на бал. Людмила обняла мать и подвела её к столу.
— Ты на сколько старше Маруси? — спросила мать и сама ответила: — На три года и шесть месяцев.
Садясь за стол, Александра Владимировна сказала:
— Кажется, вчера это было: на мои день рождения Женя затеяла пироги печь, сели за стол — Маруся, Женя, Серёжа, Толя, Вера, Степан, друзья наши, Андреев, Соня Левинтон, тесно было за столом, а сегодня... и дом сгорел, и стол, за которым мы сидели, сгорел. Вот и все мы: Надя, ты да я... Маруси нет, не верю! — громко произнесла она.